самоходки-страшилища и поставили заслон его танкам. От удара их снаряда башню «тридцатьчетверки» вышибает из гнезда и отбрасывает чуть не на сто метров. А корпус… Какой там корпус! Погибли, погибли, еще не коснувшись берега, его «тарахтелки», «примуса», «керосинки». Против толстой брони «Фердинанда» что стоили их пушки! Зато его длиннющая пушка сделает из них обгорелые коробки. И он представил себе тупые рыла этих чудищ, уродливую заднюю посадку башни на корпусе, длиннейший хобот ствола с набалдашником дульного тормоза. И стало понятно, почему немецкая артиллерия не обрушилась тотчас на группу Нефедова, едва он себя раскрыл, не разворотила весь берег, который был же пристрелян заранее. Свои «Фердинанды» там, вот и весь секрет молчания. Нет, это невозможно было снести! Это было несправедливо! Ведь хорошо же все начиналось!..
— Нефедов! — закричал он в трубку молящим голосом, даже привзвизгнув. Задержи мне их! Любыми силами задержи!
— Какие у меня силы? — тем же усталым голосом сказал Нефедов. — Ну, постараемся, товарищ Киреев…
— А рота где же? Роту я тебе послал, под твое начало. У них и ружья противотанковые есть… Ну, и вообще — рота все-таки…
— Роту еще собирать и собирать. Где-то она пониже высадилась, течением снесло. Слышу, бой ведут… Слышу, но не вижу. И кажется мне… может, ошибаюсь, — загибается рота…
— Понятно, — сказал генерал упавшим голосом. — Понятно, милый… Ну, сейчас я тебе огонька подброшу, гаубичного. Свяжу тебя с ними, ты скорректируй…
— Слишком близко я их подпустил… Теперь только себе на голову корректировать.
— Что же ты так, Нефедов? Почему ж не разведал?
— Сам себя грызу… Но уж так.
В трубке послышался нарастающий лязг, в ухо ударило из нее грохотом, и генерал трубку выронил — в руки Донского.
— Любого огня требуй, — сказал генерал. Донской молча кивнул, ничуть не изменясь в лице. — Только скажи, чтоб поаккуратней работали пушкари. Никому в смертники неохота.
Но сам он понимал, что и Нефедов, и двадцать его людей, так благополучно одолевшие водную преграду и укрепившиеся на пятачке, уже вдвойне смертники. Если не «Фердинанды» их втопчут в землю, так свои щедрым огоньком — как его ни корректируй. Это же надо Нефедову выйти из боя и всю группу отвести… Возможно ли это? Или уже так втянулись, что не выйти? Так что же, соображал он лихорадочно, вернуть танки назад, пока не поздно? Скомандовать, чтоб задержали погрузку — тех, что еще не погрузились? Нельзя, невозможно, дело начато, и он должен был предвидеть продолжение. Да ведь и предвидел же, знал хорошо: весь ужас переправы — что она неотменима.
Сошедший на воду — должен ее переплыть. Или на дно пойти. Только одно было позволено ему, генералу, — самому вернуться. Не упрекнет никто. Ни своя свита, ни все те, кто расценивали как дурь его желание переправиться вместе с ними. Но себе он простит когда-нибудь — так много надежд связавший с этим плацдармом, жизнью поклявшийся?
Впрочем, ни одну свою мысль он не мог до конца додумать. Только что он все видел и слышал, как потревоженный зверь, еще минуту назад, еще несколько секунд назад, и вот уже все переменилось, и он, оглохший, с поплывшими в глазах радужными кругами, не мог понять, что за всплески запрыгали вдруг по воде, по лоснящимся волнам, приближаясь к борту парома, зачем это его подхватили под руки и куда-то волокут Шестериков с Донским, и отчего вдруг, побелев лицом, отпрянул радист в открытом люке бронетранспортера, и как странно, съежась, скорчась на сиденье, прикрывает голову руками — руками! Сиротин.
Подняв лицо навстречу реву, он увидел, как один из «юнкерсов», утративший свою длину, свое крестообразное очертание, вырастает в своей ширине, в размахе крыльев, он пикирует, показывая подробности окрашенного лягушечьими разводами фюзеляжа, остекления кабины, обтекателей неубирающегося шасси — а вот его почему «лапотником» зовут, подумалось спокойно, даже слишком спокойно, — и стало различимо, как эксцентрично вращается широкий и тупой обтекатель втулки винта — почему-то красный, что же это за маскировка? И такие же красные украшения на крыльях… Какие там украшения! Вспышки из крыльевых пулеметов…
Пули цокали по броне танка и рикошетом, с протяжным пением, уходили куда-то. Вокруг парома на лоснящихся волнах вскипала дождевая пузырчатая сыпь.
Его силком тащили, пригибали ему голову, чтоб втолкнуть в люк. Он в этом увидел непереносимое унижение для себя и, мгновенно рассвирепев, рванулся из этих рук, ставших ему ненавистными.
— Сколько у меня истребителей? — закричал он, трясясь от гнева, который даже пересиливал страх. Лицо Донского, бледное, но внимательное, вбирающее неслышные слова, приблизилось к нему, к его лицу. — Я спрашиваю, сколько у меня истребителей!..
В эту минуту «юнкерс», достигнув опасной для него высоты, стал выходить из пике, снова показывая свою бесконечную длину и крестообразность, свое голубое брюхо, расчлененное стыками, пластинчатое брюхо громадного ящера, которое еще приближалось от «проседания», перекрывая небо. И вот, наконец, пронеслось оно — с ужасающим ревом. Под крыльями висели на кронштейнах две пузатые бомбочки. Почему не сбросил? Оставил для второго захода? Но этот-то — кончился?
Он упустил, что «штука» уходящая все еще страшна. Ибо, взмывая, она открывает обзор и обстрел воздушному стрелку, сидящему сзади. Но, к счастью, плывшие на паромах об этом не забыли. И задравши стволы, встречно его огню били по его фонарю из автоматов, винтовок, башенных пулеметов.
— Извини, Фотий Иваныч, — вдруг точно с неба послышалось, сквозь рев и треск перестрелки. — Ну, призадержались маленько, надо ж чайку попить перед вылетом… Сейчас я его уберу…
Радист из люка, откуда и исходил этот голос, протягивал генералу трубку радиотелефона. Генерал ее принял, не поняв толком, зачем она, если собеседник его и так услышал.
— Ты, Галаган? — спросил генерал, хотя ни треск в самой трубке, ни рев «Юнкерса» уже далеко за спиною не смогли этот знакомый голос исказить. Куда ж твои соколы подевались?
— У меня не соколы, — сказал Галаган с неба. — У меня — орлы. Ты их не порочь, они у меня обидчивые. Хлопцы, расходимся! Каждый себе дружка выбирает по личной склонности…
Краснозвездная шестерка — четверо «МИГов» и две «Аэрокобры», заканчивая взмыв в вышину, перевалив невидимый хребет, плавно и красиво расходясь веером, опускалась на «юнкерсов». Одна «кобра» была самого Галагана, другая — его ведомого. Ни больше ни меньше, как сам командующий воздушной армией вылетел на охоту.
— Хлопцы, прошу внимания! — командовал Галаган, живя полной жизнью. Вот этого, сто сорок шестого, который чуть Фотия Иваныча не обидел, не трогать, это мой… Надо его наказать примерно… Сейчас я морду ему набью…
«Славные же мы конспираторы, — подивился генерал. — Он меня Фотий Иванычем, я его — Галаганом. Уж будто не знают немцы, кто такой Фотий Иваныч. А про него — уже, поди, во всех наушниках вой стоит: „Ахтунг! В небе — Галаган!“».
Вся шестерка наших пронеслась над Днепром и вскоре вернулась, освещенная где-то уже всходившим солнцем, которого еще не было на земле и воде. «Юнкерсы» расходились в разные стороны; тот, что нападал, теперь, сильно накренясь, входил в разворот, чтобы уйти.
— По-английски уходишь, не попрощавшись? — возмутился Галаган. — Куда ж это годится? Не-ет, не уйдешь.
Немец, зная отлично, что в прямом полете «кобра» его настигнет легко и все спасение лишь в одном его преимуществе — маневренности, пролетел с километр и повернул обратно. Галаган со своим ведомым, пролетев много дальше, пропали из виду и показались не скоро. Пожалуй, теперь уже немцу было не до паромов с танками, обе свои подвесные бомбочки он сбросил как попало, совсем в стороне, только бы облегчиться; и не так страшны ему были все те, что плыли под ним по всей ширине реки, ничем не защищенные, такие удобные, ну разве что излишне разбросанные мишени; из этой игры он выключился вовсе, включился в другую игру, на другом этаже, в не лишенную увлекательности воздушную дуэль с русским асом, где ставкой была уже только собственная жизнь, а выигрышем — уйти от смерти. Но на что надеялся немец? Что вот так и будет он уворачиваться от сверхскоростной, но неповоротливой «кобры», пока у нее не опустеют баки? Опять с ревом, буравящим уши и мозг, промчался «юнкерс» над паромом —