никого не было. Елки стояли тихие и грустные под снегом, не было видно ни посетителей на широкой входной лестнице, ни прогуливающихся пациентов с финскими санками наперевес.
У дверей палаты сэнсей остановил Роберта и сказал ему тихо:
– Подождите здесь. Только не исчезайте, пожалуйста. Может быть, я вас позову… И я не хочу, чтобы мне мешали.
Роберт, естественно, подчинился. Перевел дух. Отошел от дверей в глубину холла, сел в тяжелое кожаное кресло у журнального столика, увидел кривое свое отражение в экране гигантского выключенного телевизора. Покусал губу, взял, не глядя и не видя, какой-то дурацкий журнал со столика. Стыд выедал глаза. Какого черта! Это же не моя обязанность – присутствовать… Я же не врач. И не родственник… Он знал, что это – его обязанность. И это есть его обязанность, и еще многое – неприятное, неаппетитное, горькое и стыдное… Но все-таки не такое стыдное, как облегчение, какое испытываешь, когда удается уклониться. «Никогда не жалейте себя», – вспомнил он. «Каждый из нас достоин жалости, да только вот жалеть себя – недостойно».
В доме было невероятно, неправдоподобно, звеняще тихо. Как в сказочном волшебном замке. Неестественно тихо, светло, пусто, и пахло, как в ботаническом саду – пряностями и сказкой. Не слышно было властно-свободных разговоров медперсонала, ни шарканья подошв согбенных пациентов, ни зычного перекликания нянечек, протирающих квадратные километры здешнего линолеума, – ничего здесь не было из своеобычной атмосферы большой, пусть даже и самой привилегированной и дорогой больницы. Впрочем, это ведь и не больница была на самом деле. Это был хоспис для богатых. Для очень богатых. А может быть, на самом деле и не хоспис даже. В хосписах доживают безнадежные. А здесь был – дворец надежды. Дом Самой Последней Надежды…
Сначала, первые минут пять, ничего вокруг не происходило. Он листал журнал – яркие, глянцевые страницы, фотографии роскошных автомобилей и женщин, сверкающие небоскребы, специфические тексты, рассчитанные на специфического читателя… Поглядывал рассеянно вправо-влево вдоль коридора, менял положение вытянутых и перекрещенных ног, старался не прислушиваться к невнятному голосу сэнсея из-за дверей палаты (голос этот вдруг выкристаллизовался из тишины – то ли сэнсей дверь закрыл недостаточно плотно, то ли звукоизоляция здесь была как в доходном доме)… Ничего не происходило. Экзотические растения в кадках, справа и слева от гигантского, в полстены, окна, источали тропические запахи. За окном была заснеженная автостоянка, несколько заснеженных лимузинов на ней и «шестерка» Тенгиза – совсем не заснеженная, но – грязноватая. Из глушителя шел кудрявый дымок.
Потом вдруг обнаружилось некоторое движение в коридоре слева. Из-за угла выкатилась медицинская тележка (стеклянная этажерка на колесиках), и вместе с нею – классическая, прямо-таки плакатная медсестра (прямая, как торшер, монахиня в клобуке – неподвижное лицо и поджатые губы). Едва только увидев их обеих (монахиню и тележку), Роберт мгновенно понял, что они направляются именно сюда, в эту вот палату, к сэнсею, и надобно срочно принимать меры. Он поднялся и в два шага оказался у дверей палаты, став к ней спиною. Журнал при этом он почему-то захватил с собой, только свернул его в трубку и трубкой этой стал постукивать в раскрытую ладонь левой руки. Таким образом он как бы хотел подчеркнуть прочность своей позиции и полную неготовность эту позицию покинуть. Чувствовал он себя при этом достаточно глупо. И неуверенно.
Монахиня и тележка приближались – неторопливо, неотвратимо и совершенно бесшумно – словно плыли поверх ковровой дорожки. Колбочки и стаканчики на этажерке беззвучно подрагивали, неподвижные бесцветные глаза монахини смотрели мимо и непреклонно. Роберт мысленно съежился. Заранее. В предчувствии. А за спиной, за дверью, голос сэнсея стал вдруг вполне различим, и, совершенно того не желая, Роберт услышал:
– …Ничего не изменится, пока мы не научимся что-то делать с этой волосатой, мрачной… наглой, ленивой обезьяной…
Голос снова сделался невнятным (словно бы сэнсей расхаживал туда-сюда по палате и сейчас повернулся спиной к двери), а монахиня надвинулась вплотную и встала, глядя бесцветными своими пуговицами в упор, и взгляд ее сделался требовательным и неодобрительным: словно она только что обнаружила перед собою препятствие и теперь с холодным нетерпением ждала, пока препятствие это само собою расточится и исчезнет.
– Извините, но сюда нельзя, – сказал ей Роберт, преодолевая естественное желание уступить дорогу женщине и медицинскому работнику.
– Анализ крови, – сказала монахиня, почти не разжимая губ и по-прежнему глядя насквозь. Навылет.
– Не сейчас, пожалуйста. Сейчас сюда нельзя.
– Назначено на сейчас.
– Пожалуйста, – сказал Роберт. – Не сейчас. Сейчас нельзя.
– Хорошо, – вдруг согласилась монахиня. – Я зайду через час. Только пусть ничего не кушает. – И, привычно развернувшись, укатила дальше по коридору, беззвучная, как белый призрак с неестественно прямой спиной.
Сэнсей за дверью воскликнул вдруг:
– И вот ведь что поразительно: все довольны!..
Дверь, и действительно, была не прикрыта. Роберт хотел было ее прикрыть, но тут же сообразил, что получится щелчок или скрип, какой-нибудь дурацкий предательский шум, и будет неловко… Он колебался, не понимая как поступить. Тем более что ему вдруг стало интересно.
– …Это как неграмотность, представь это себе на минутку. Тысячелетиями неграмотные люди были нормой…
Надо было что-то предпринимать. Немедленно и решительно. Но он не предпринимал ничего. Он слушал. Подслушивать дурно. Но ведь не подслушивал. Он – слушал! И это было совсем не то, что – читать.
– …поганая цепь времен. Цепь пороков и нравственной убогости. Ненавистный труд в поте лица своего и поганенькая жизнь в обход ненавистных законов… Пока не потребуется почему-то этот порядок переменить…
Тут сэнсей, видимо, и сам заметил, что дверь плохо прикрыта – голос его приблизился, и дверь захлопнулась. Со щелчком. Но без скрипа… Роберт перевел дух и вернулся в свое кресло. Бросил скрученный журнал на столик, сел, вытянул ноги. Не то чтобы речь сэнсея содержала в себе новое, но