века – морят голодом и холодом, заковывают в кандалы, бросают в океан, однако же – после каждого куплета припев: «Но поутру она вновь улыбалась перед окошком своим как всегда, рука ее над цветком изгибалась, и из лейки лилась вновь вода». Неугнетаемая и непотопляемая девица. Очень смешно.) Не помогло. Все тот же темный взгляд «из-под спущенных век» был ему наградой. Бормоча под нос классическое «…и утка крякает, чия-то дочь», он прибрал со стола и стал терпеливо ждать окончания переговоров.
…Сэнсей, разумеется, отказался с ней работать. Объяснение было предложено стандартное (предельно вежливое): у меня не получается работать с девочками, увы. Благодарю вас за щедрое предложение, – нет. Но дело оказалось не так просто. Немедленно и вдруг (на другой же день) появился в доме жуткий страхагент, и они спорили битый час о непонятном и неприятном. В ход шли сплошные эвфемизмы, и Роберт понял только, что страхагент предрекает гадкой девочке огромное будущее, а сэнсей отказывается это будущее ковать. «У меня здесь вам не скотоводческая ферма. Я не умею выводить породу. Я только умею замечать то, что уже есть. А то, что я здесь замечаю, мне не нравится. Категорически!..» Что-то нехорошее виделось ему в этом неприятном ребенке. Какое-то обещание зла. И страхагент, собственно, этого в`идения не оспаривал. Он только полагал, что обещание имеет место не «зла», а «пользы» – титанической пользы для этого мира («вашего мира», говорил он) – «заевшегося, опаскудевшего, упертого чавкающим рылом в тупик…»
Такого еще не бывало: сосредоточенное наступление на сэнсея длилось две недели. Родители – страхагент, снова родители и снова страхагент. Сэнсей выстоял.
…Когда в последний раз Роберт проводил страхагента к выходу и вернулся в кабинет, мрачно сидевший за столом сэнсей спросил его вдруг: «Вы можете себе представить этого человека кругленьким розовеньким поросеночком с усиками квадратиком и с картавым говорком капризного гогочки?» Роберт задумался и сказал: нет, не получается, воображения не хватает. «И у меня тоже, – признался сэнсей. – Что с нами делает время!.. А вы можете представить себе меня – стройным как тополь и с черной тучей волос на голове? Из под которой не видно, между прочим, этого чертова подзатыльника, даже и догадаться о нем невозможно?» Могу, честно сказал Роберт, хотя и не сразу понял, о каком «подзатыльнике» идет речь. «Льстец, – сказал ему сэнсей без улыбки и вдруг процитировал Монро (почти дословно): – Человек не меняется на протяжении жизни, он просто становится все больше похожим на самого себя…» Это прозвучало убедительно, и Роберт решил не спрашивать, кого он имеет в виду – себя или страшного страхагента… И в чем здесь дело с этой дурной девочкой, он тоже решил лучше не спрашивать – пусть все идет своим чередом, в любом случае, сэнсей наверняка знает, что должно быть, а что нет.
…Но может быть, как раз в том-то все и дело, что мы не работаем с женским полом? (Позволил он себе подумать тогда.) Сто двадцать семь математиков-физиков у нас получилось (или сто двадцать восемь? – если считать и Велмата, который возник еще в доисторические времена). И лишь только трое врачей, все как один – кардиологи (почему, кстати?). Сто двенадцать инженеров-управленцев-технарей-изобретателей… По мелочам: гуманитарии, искусствоведы там, журналисты, один писатель… И ни одного политического деятеля. И – главное – ни одного учителя. Ни единого! Ведь Маришка не учитель, Маришка – детсадовская воспитательница и вообще – Мать. А больше девочек в наборе никогда и не было…
Глава шестая. Декабрь. Тот же четверг
Григорий Петелин по прозвищу Ядозуб
Когда Вадим замолчал, Гриша-Ядозуб некоторое время продолжал еще стоять у окна, глядя во двор. Во дворе ничего интересного не наблюдалось – хищные костлявые мужики в бандитских вязаных шапочках разгружали там фургон с какими-то огромными кубическими коробками. На Вадима смотреть было бы гораздо интереснее: греющее душу зрелище полностью уничтоженного человечишки. Унылого и коленопреклоненного. Раздавленного. Однако эстетически правильно было стоять вот так: спиной, не глядя и как бы даже не видя. В этом была «драматургия». Он спросил (все еще не оборачиваясь):
– Ну, и что ты от меня хочешь?
– Не знаю, – сказал Вадим с тоской. – Я во все двери толкаюсь. У меня выхода нет.
– А все-таки? Чем я тебе могу помочь – слабый больной человек?
– Да ладно тебе, Гришка. Все всё давно знают.
– Что именно они знают? Что, собственно, они могут знать?
– Ну, – не знают. Ну, – догадываются.
– По-моему, мы никогда с тобой не были такими уж друзьями, – сказал Ядозуб. – Или я ошибаюсь?
– Откуда мне знать? Я к тебе всегда хорошо относился. Это ты со мной рассорился, неизвестно почему…
Ядозуб повернулся наконец и посмотрел нарочито пристально. Он увидел бледное маленькое личико с красными пятнами на щеках. Унылый нос. Приоткрытый рот с неуверенной полуулыбкой. Просящие глаза – совершенно как у голодного пса и быстро-быстро мигают. А между прочим, именно этот вот человечек придумал ему кличку Ядозуб. Тенгиз предлагал звучное, но очень уж экзотическое – «Олгой-хорхой», однако «Ядозуб» в конечном счете победил – в честной конкурентной борьбе. И правильно. Кличка простая, но хорошая, точная…
– А где он живет – Аятолла? – осведомился Ядозуб со всей возможной благожелательностью.
– Не знаю.
– А Эраст этот твой Бонифатьевич?
– Не знаю я ничего, – сказал Вадим с тоской.
Ядозуб снова отвернулся к окну. «Ваша поза меня удовлетворяет». Он, поганец, конечно, даже не помнит ничего. Для него это было тогда всего лишь маленькое привычное удовольствие – процитировать, якобы к месту, любимого классика и перейти к очередным делам. Любимое это его дурацкое занятие: приспосабливать к случаю разные цитаты. Дурацкие. Ему ведь даже и в голову не приходило тогда, как это было для меня важно: блокадный архив, шестнадцать писем из Ленинграда в Вологду и обратно. Никогда больше ничего подобного мне не попадалось. И не попадется уж теперь, наверное, никогда…
– Ладно, – сказал он, выдержав основательную, увесистую, как булыжник, паузу. – Я тебя понял. Я подумаю.
– Да уж подумай, сделай милость.
– Сделаю. Милость – сделаю. «Ваша поза меня удовлетворяет». Так, кажется, у классиков?