ржут, жеребцы, шуточки отстегивают, а чего тут смешного? Представляешь, на подводной лодке – экипаж, которому гальюн не нужен? Или космонавты, например? Полезная вещь, и ничего смешного… Потом его от нас перевели. Почему? Куда? Зачем? Явился однажды с процедуры, собирает личные вещи и объявляет: прощайте, ребята, переводят меня от вас, не поминайте лихом. Причем веселый весь, будто орден ему дали. Да и мы, надо сказать, тоже не слишком огорчились: пахнуть от него стало нехорошо последнее время, карболовкой какой-то, химией, причем особенно сильно – к вечеру…
(Странное дело! То ли адский черный жар, исходящий из глубин помещения был тому виною, то ли противоестественный холод, почти мороз, которым веяло от клиента, то ли сам клиент – окоченелый в неподвижности, оскаленный, заросший косматым волосом полупокойник, – то ли надтреснутый голос его… а может быть, манера говорить… а может быть, именно то, что он рассказывал… Все это создавало ощущение ирреальности и невозможности происходящего, атмосферу удушающего малярийного кошмарчика… И еще была в этой атмосфере – почему-то – вялая, серая угроза и необъяснимая опасность, словно не человек был перед тобою, непонятно почему словоохотливый рассказчик, а – невидимая бормочущая толпа… Почему толпа? При чем здесь толпа? Наверное, при том, что толпа людей – это уже не люди, это тоже такое особенное опасное животное, непредсказуемое и неопределяемое, никакого отношения не имеющее ни к человеку, ни к человеческому.)
…В большинстве своем были они все самые обыкновенные из обыкновенных. Ширяли их какой-нибудь дрянью по три раза в день, растягивали на станках из металлических серебристых трубок, крутили на этих станках разнообразно, пока кости из суставов не выползут… поили микстурами, таблетки заставляли глотать по пригоршне в день… держали – кого в полной темноте, кого, наоборот, при ярком свете, на жаре, а кого – в ванной со льдом… Варили. Бля буду, варили – вкрутую! Сам видел: в таких специальных чанах… Мне однажды две кишки сразу засадили – одну в глотку, другую – с нижнего конца, и так вот я и пролежал врастопырку чуть ли не полдня, думал, богу душу отдам совсем… Тольку-Лапая – кусали змеей, красной, живой, настоящей, он потом бредил всю ночь – про баб… Мы от всех этих процедур блевали, дристали, мочой исходили, по сто раз в ночь бегали, волдырями шли по всему телу, кто – желтел, как при печенке, кто, наоборот, чернел, словно последний пропойца… Но, в общем-то и целом, оставались мы, как нас бог создал: дураки умнее не становились, а умные – глупее. Не менялись мы, и ничего с нами не происходило такого, о чем стоило бы поговорить за полбанкой вечерком. А нам и плевать! Денежки капают, каждый месяц – пять кусков на книжку, причем книжки эти – именные и всегда при нас. А время было тогда какое: «москвич», «горбатый» стоил тогда в магазине пять с половиной тысяч, свободно, а «волга» – двенадцать… Не было тогда «волги»? Ну значит, «победа» была, какая тебе разница?.. Так что за такие-то денежки мы и по три кишки принять в себя были готовы, и даже с благодарностью, было бы куда вставить. Между прочим, никого из нас силком туда не затаскивали – все добровольцы, все как один: «За Родину, за Сталина!»…
…Главный у них был – маленький, толстенький, розовый, чистенький такой, хорошо отмытый боровок. Волосы всегда прилизанные и словно бы мокрые, как из душа, на носу – пенсне, лапки белые, слабые, он их держал всегда одну на другой поверх брюшка, а брюшко вечно у него торчало из распахнутого халата. И усики квадратные под носом. Смешной такой, безобидный человечек. Зайчик такой. Но – видел насквозь. «Опять мастувбивовал, павшивец!..» Тоненьким своим противным голоском, и – с таким к тебе отвращением, будто ты куча говна. «Я тебя пведупвеждал или нет? Не давать ему мяса, павшивцу, до самых октябвьских…» Не знаю, что другим, а мне он всегда говорил, когда меня наизнанку в процедурной выворачивало: «Тевпи, казак, атаманом непвеменно будешь. Бегать будешь, как Нувми, а забивать будешь, как Бобвов». Бобров – это было понятно, экстра-форвард был тогда в ЦДКА, а Нурми – бегун какой-то, по- моему, финский, а может быть, и шведский…
(Работодатель слушал его, словно древнего скальда, поющего ему Эдду Младшую – в самопальном переводе на солдатский, – но иногда вдруг врывался в паузу и принимался одолевать вопросами.
– А как была фамилия Тольки-Лапая?
– Тольки-то? Лапая? Хрен его знает. Не помню. Может быть, Лапаев? Или Лапайский какой-нибудь…
– А за что он сидел?
– За кражу. Корысть наживы. Квартиру какую-то обнес и сразу же сел, расп. дяй с Покровки, даже проспаться ему менты не дали. Пятерку отхватил, а выпустили через два года – за примерное поведение и как социально-близкого.
– Питерский?
– Ну. С Нейшлотского. Я там с ним потом бывал. Не знаю только, сохранился этот переулочек сейчас или уж нет – там большая стройка, помню, происходила – гостиницу строили, «Ленинград»…
– А Главного как звали?
– Слушай, настыряга, я ж тебе уже все это объяснял…
– Ну, а вдруг вспомнили. Неделя ведь прошла.
– Не могу я вспомнить того, чего не знаю и не знал никогда. Объясняю еще раз: солдатики звали его «товарищ полковник». Холуи, в глаза, – то же самое. А между собою называли его «Главный» или – «Папаша»…)
…Точно помню, случилось это седьмого марта. Я проснулся – меня кто-то трясет за плечо. А я после вчерашнего сеанса совсем больной, ничего не соображаю, и перед глазами – как тюлевая занавеска. А это меня расталкивает Толька-Лапай, очи как плошки, не бачут ни трошки: вставай Алеха, надо когти рвать, никого уж не осталось. «Как не осталось?!» А палата и в самом деле – пустая, никого нет, и койки не застелены, все брошено, как на пожаре. Я вскочил, а одежи-то нет! Не положено одежи. Белье да халат с тапочками. Куда в таком виде? А от нервов зуб на зуб уже не попадает. Кинулись мы с Толиком на выход – везде пусто! В операционной – пусто, в перевязочных – пусто, в процедурных – пусто, в комнате отдыха – пустота, на постах – никого… Выскочили в вестибюль – огромный, что твой вокзал, и опять же никого нет, только дверь выходная на сквозняке хлопает. И вот тут у меня наступило помрачение рассудка. В глазах сделалось темно, и я все забыл. Помню какой-то переулок булыжный… старые облупленные ободранные дома над головой… старуха какая-то черная на меня смотрит из подворотни… А когда полностью очухался, оказалось, что я уже на Толиковой малине, среди воров и бандитов… ну, это уже не так интересно.
…Что ты! Были очень странные! Например, помню, было двое… Один – мальчишка совсем, лет шестнадцати, – я и сам был тогда сопляк, но он даже мне пацаном казался, абсолютным шкетом. Звали его Денис, фамилию – не помню, а вернее сказать – не знаю. Лопоухий, шея – с палец толщиной, ручки тощие, а лапы – красные, как у гусака, и здоровенные. Щенок… А второго мы звали все – Сынуля. Не знаю уж, чей он там был сынуля, но его сам Главный так звал: «А тепевь, сынуля, довогуша моя, займемся вами певсонально…» Так вот этих двоих мучали совершенно особенным образом. Вообще-то, что именно с ними делали, я не знаю, и никто из нас этого не знал. Они – кричали. День и ночь кричали, по нескольку суток подряд. Врачи около них бегают, перекошенные, со шприцами, с капельницами, туда-сюда, отгораживают их от нас в дальнем конце, да что толку – они же кричат, в полный голос, до смертного хрипа… Тогда их стали вообще увозить и держали где-то вдалеке, аж за второй процедурной, но, бывало, лежишь пластом в