Зазвякали тарелки и вилки, зазвенели рюмки. Чтобы не быть белой вороной, я затесался в толпу жующих.
Вооружившись бокалом вина и салатом из рыбы, яиц и морской травы, я принял независимый и равнодушный вид, – уподобился публике.
Все эти бюрократы и бездельники говорили только по-английски.
– …Забыл кошелек и вернулся к ней. А там уже новый любовник. Он так расстроился, что забыл, кретин, спросить про кошелек…
– …Не выйдем из кризиса, пока не стащим с трибуны этого негодяя! Какой больной не хочет казаться здоровым?..
– …Не принимайте ничего близко к сердцу, это вредит пищеварению! Пусть успокоятся: рабы были раньше, рабы остаются и теперь. Разница только в названии…
– …Сколько ни называй себя ангелом, крылья не отрастут!..
– …Довольно миндальничать: мы должны давить всех, кто не хочет понять наших идей! Я повторяю: давить!..
– …Я предпочла бы одно-единственное прекрасное платье, но с условием, чтобы его действительно сделали в Париже…
– …Человек не может отвечать за свои слова. Он вправе говорить, что хочет. Разумеется, я не имею в виду политику…
– …Мы совершенно не понимаем своих лягушек. В Европе, например, и в Америке их дрессируют и показывают за деньги. Устраивают даже мировые состязания по прыжкам…
– …Изнывать на плантации – это не для него. Он прекрасный организатор! Он может делать деньги буквально в пустыне…
Поначалу меня забавляли подслушанные реплики. Я скользил от одной компании к другой с хмельной улыбкой на роже. Настроение, однако, падало. Боже, думал я, я ведь жизнь прожил среди таких же людишек и таких же разговоров…
Но я себя не осуждал, – для иной жизни требовались иные люди, – где было взять их? Я был обречен существовать среди таких же, как сам, и всякий из нас был обречен…
Были времена, когда я хотел уединиться среди природы, зарабатывая на хлеб физическим трудом. Мне казалось, в немногие свободные часы я буду писать вдохновенно и много, у меня появятся стимулы и новое видение мира. Мне порекомендовали подходящую ферму, и однажды – это было в начале весны – я приехал, чтобы договориться с хозяином. Он взглянул на меня как на чудака, однако не захотел упускать заработка и предложил мне мансарду, в которой прежде жила его дочь, скончавшаяся от рака.
«В конце концов, в каждой комнате кто-то умирает, – решил я. – И в самых знаменитых отелях, пожалуй, не сыскать номера, где ни разу не спал бы обреченный…»
Я стремился подавить в себе брезгливость: заплатил хозяину две тысячи шиллингов вперед и привез свои вещи. Запахи, однако, преследовали меня. Возможно, это были запахи дерева, или пашни, или скотного двора, но мне мерещилось черт знает что – смерть, кладбище, часовня… Со стены смотрела криволицая девушка в тщательно отутюженном платьице. Я чувствовал ее взгляд. Казалось, будто и сам я отчасти существую уже в прошлом…
Во мне тоска занялась. Я попросил переставить мебель и снять фотографию. Хозяин огорчился, но не стал спорить со мною и тотчас позвал на помощь сына. Чтобы не путаться у них под ногами, я вышел во двор. То же уныние вызвал во мне старинный дом – побуревшая черепица, в пазах кирпичных стен – слизь моха. Лопоухие свиньи молча следили за мной из своего загона. Я где-то видел их прежде…
Слушая колокольный звон, доносившийся из городка в долине, я пошел вниз по булыжной дороге. Я видел красно-коричневые крыши, причудливый шпиль средневековой кирхи, прозрачную зелень городского парка. Печальные звуки, то ослабевая, то усиливаясь, пронизывали пространство. Я спрашивал себя, зачем и для чего живут люди, если ничего не достигают, и ответа не находил…
Мне представилось, что я непременно умру на ферме от рака или воспаления легких, и о моей смерти узнают только после похорон…
Извинившись перед хозяином, что я напрасно потревожил его память о дочери, я возвратился в Вену. Я не отважился сказать правду, да, по всей видимости, добрый человек и не понял бы меня, существо, словно в насмешку рожденное с голыми нервами и неодолимой робостью перед всяким трудоемким делом…
Все мы мечтаем о прежних временах, но едва выпадет оказаться в них, чувствуем, что еще более одиноки и еще более беспомощны. И там нет уюта душе…
– Добрый вечер!
Некстати, совсем некстати я напоролся на Ламбрини и Макилви. Их окружали меланезийцы. Впрочем, были и белые, вовсе мне не знакомые люди. Его преосвященство называл имена. Я пожимал руки, натужно улыбался, не собираясь никого помнить. Такая же вот тоска, как тогда на ферме Финстерглок, переполняла меня. Я уже знал, что если не улечу завтра, то послезавтра уплыву нелегально на иностранном судне, из тех, что заглядывают в Куале.
– Мистер Фромм, – сказал епископ Ламбрини, – меня спрашивают, отчего в мире такая сгущенная атмосфера, отчего так труден путь к миру и согласию и так легка дорога к раздору и конфликту?
– Вы, конечно, дали исчерпывающий ответ?
– Я говорю, люди – грешники, и все тяготы их тревожной жизни – наказание господа.
– Грешники должны покорно нести свой крест, – хмуро добавил Макилви. – Может ли вообще быть какой-либо выход, если прозрение следует только после наказания?
– Что до меня, – встрял в беседу меланезиец, щеголяя безупречным английским, – в Лондоне я посещал самый модный теперь философский кружок эмигранта из России. Мистер Кацемин, не слыхали?.. Возможно, я путаю произношение… У него прелюбопытный взгляд на вещи… Слова – слепки реального мира, учит мистер Кацемин. Значит, вовсе не обязательно искать истину в действительности, с тем же успехом ее можно отыскать в словах, единственных оболочках истины. «Словософия» – так называется новое учение. Переставляя слова, найти ключ, отыскать разгадку. Все с ума посходили. Поветрие. Скарлатина для взрослых. И больше всего преуспевают поэты. Послушайте, например, как звучат стихи адепта нового направления: «Истины чрева живого у женщин, торчащих двойной ягодицей…» По-моему, тут что-то есть…
– Это не объясняет плачевное состояние мира, – возразил белобрысый, обритый наголо европеец в кожаных шортах. – Вроде бы и умных людей немало, а мир так же глуп, как и вчера…
– Вы все о мире, – махнул рукой тот, что посещал модный философский кружок. – Проблемы мира – наши собственные, индивидуальные проблемы.
– Только в том случае, – сказал я, – если наши индивидуальные проблемы тесно связаны с проблемами мира. И вообще, если бы во всем был виноват господь бог, он не допустил бы разбирательств своей вины!
Я намекал на политический заговор, промывку мозгов и террор. Подспудный смысл моей реплики, конечно, никто не понял, но она послужила новой костью. За нее дружно уцепились спорщики.
– Пойдем отсюда, – потащил меня Макилви. – Человек разумный повсюду уже заменен человеком, болтающим о разуме, и это невыносимо.
Мы протискались в дальний угол зала. Там можно было спокойно угоститься и спокойно поговорить – под гомон возбужденного сборища. Макилви торопился надраться.
– Здорово ты пристукнул этого паразита, – похвалил он, опрокидывая порцию виски. – Если бы ты этого не сделал, сидеть бы тебе сейчас в кутузке!
– Они не остановятся на полпути. Поэтому я поскорее хотел бы удрать с острова.
– Я помогу, – сказал Макилви, – только признайся честно: на кого ты работаешь? Все останется между нами, клянусь памятью своей матери.
– Парень, – сказал я, – я тебе верю, как никому здесь, потому что ты сам добрался до многих истин. Как, по-твоему, кого я могу представлять?
– Не знаю. Может быть, Москву. Может быть, Ханой. Но не исключено, что и какую-нибудь Прагу.
– Если бы я выполнял волю хотя бы одной из этих столиц, ты бы давно об этом пронюхал. Но я приехал просто от скуки, и ты это знаешь, потому что следил за мной сам и через своих людей.