Начинающий писатель Г. Потанин просит у Некрасова похлопотать о месте учителя после нескольких своих самостоятельных и безуспешных попыток. Некрасов собирается: «Теперь идем и едем», — и тут же велел заложить коляску.
В то время, за отсутствием министра народного просвещения, заведовал министерством Ковалевский, и мы отправились к нему. Холод меня пронял, когда и здесь я встретил неудачу, швейцар доложил, что министр болен и не принимает.
— Скажи, что приехал Некрасов — по делу.
Я, конечно, с трепетом ждал ответа. Но вместо ответа вышел военный генерал, сам Ковалевский.
— Ах, Николай Алексеевич, извините, для вас я всегда здоров и принимаю, — милости прошу.
Ковалевский пытливо посмотрел на меня.
— Я вас долго не отвлеку от дела — рекомендую: вот господин Потанин имеет к вам покорнейшую просьбу, он хочет получить место по вашему министерству.
— Очень, очень рад услужить! Какое же место угодно иметь господину Потанину, в провинции или здесь в Петербурге?
— Да это будущий мой сотрудник, так лучше бы здесь.
— С удовольствием, дорогой Николай Алексеевич, чтобы не откладывать — я сейчас... — Ковалевский прошел к столу и на небольшом листке бумаги написал, кажется, немного слов.
— Вот это, господин Потанин, вы потрудитесь передать Ивану Давидовичу Делянову, попечителю, — там для вас сделают все, что угодно».
А следующая сцена уже у Делянова, графа, будущего уже в 80-е годы знаменитого министра- консерватора, который, продолжает Потанин, подвинул мне кресло, ласково пригласил сесть и с особенным вниманием выслушал, что мне нужно.
— Какое вам будет угодно место?
«Вот как, — подумал я, — теперь не то, что тогда!»
Ну, допустим, что к Ковалевскому Некрасова приближала дружба с его братом, сотрудником «Современника». Но вот случай с другим министром, отдаленным от поэта явной враждебностью, руководителем МВД.
Один из директоров петербургского тюремного комитета, помещавший соответствующие материалы в некрасовских «Отечественных записках», вспоминал, что когда Некрасов «катался в санях по Невскому в модной в 1880-х годах боярской шапке, то едва успевал отвечать на поклоны прохожих и проезжих, а как велик был его авторитет даже в самых высших сферах, наглядно характеризуется вот, например, каким фактом. Однажды при мне подъехал он к дому министра внутренних дел, генерал-адъютанта А. Е. Тимашева, и спросил стоявшего в дверях швейцара: можно ли видеть министра? Швейцар ответил, что министр никого в тот день не принимал, но полюбопытствовал, кто он, и, услышав фамилию, — твердо произнес:
— Вас-то, я полагаю, примет. Позвольте-ка Вашу карточку, и я сию минуту доложу об Вас, а Вы благоволите подождать.
Николай Алексеевич дал швейцару карточку и продолжал сидеть в экипаже, а вернувшийся минут через пять швейцар с торжеством сказал ему: «Пожалуйте, его высокопревосходительство Вас просит».
И Николай Алексеевич провел у покойного Тимашева с час...»
Полагают, что визит к Тимашеву связан с намерением Главного управления по делам печати объявить некрасовскому журналу предостережение. Если так, то, как видим, по русскому обычаю, Некрасов через голову, говоря нынешним сокращенным словом, главка прямо едет к министру. И успевает. При всем враждебном отношении к журналу Тимашев не решился утвердить взыскание. Или, может быть, решился не утвердить.
Правда, что касается визитов по торжественным и не по торжественным дням, то некрасовский дом отдавал должное прежде всего генеральским визитам. И причиной был, судя по воспоминаниям А. Я. Панаевой, некрасовский лакей Петр, внешне, кажется, очень похожий на гоголевского, вернее, чичиковского лакея Петрушку: «Всем лакеям присуще благоговение к гостям-генералам или титулованным лицам, но в Петре это чувство доходило до высшей степени. Он вбегал в кабинет Некрасова и задыхающимся голосом произносил: «Генерал-с приехал!» И тут только можно было видеть, какого цвета глаза его, потому что они были вытаращены.
Некрасов не мог добиться от Петра, чтобы он никого не принимал, когда бывала спешная работа по журналу. Петр отказывал всем посетителям, но генерала впускал и на выговоры Некрасова бормотал: «Ведь генерал-с, вот».
Вообще же удивительно не то, что с некрасовских журналов взыскивали и тот же «Современник» наконец запретили, а то, что так долго не запрещали. Кстати сказать, когда А. Н. Островский в тяжелом положении взывает к Некрасову («Будьте отец и благодетель!»), то имеет в виду его возможность «повлиять» на С. А. Гедеонова — директора императорских театров — в своем роде министра, или на А. В. Адлерберга — уже тогда без пяти минут министра императорского двора да к тому же и друга самого императора. Так что к поэту обращались, как бы зная, по грибоедовскому стиху, «с министрами про вашу связь». Но вернемся к нашему подъезду.
Конечно, образ вельможи, созданный в некрасовском стихотворении, много шире своих реальных прототипов, да во многом иной и по сути. Это уж никак не фигура николаевского чиновника, скажем, М. Н. Муравьева: жестокого, умного, страшно работоспособного и образованного: в частности, отменного математика. Так что чиновник, которому дана казенная квартира в министерском доме, совсем не то, что «владелец роскошных палат». У Некрасова же это именно барин, сибарит, погруженный в роскошь и негу. Недаром обычно его и называют вельможей, хотя самим поэтом так он нигде не назван. Однако именно такой образ не случаен: он не только контрастно противостоит образу крестьян, но, хотя совершенно в другом роде, ему соответствует. Он тоже предельно обобщен: нравственной высокости крестьян противоположена глубина нравственного падения вельможи.
Мастерски реставрировав оду, Некрасов вызвал к жизни образ целой эпохи, XVIII век, еще Белинским определенный как век «вельможества», и образом этой эпохи и масштабом ее характеризовал героя.
Некрасов продолжает биографию своего «героя» до самой смерти. Умрет он не на родине, к которой непричастен, а в Италии «под пленительным небом Сицилии». Вся эта картина — мира нерусского, иноземного. И здесь поэт оживляет еще одну традицию прошлого — идиллическую поэзию, восходящую опять-таки к классицизму XVIII века и через него к классической древности:
Наконец, на смену оде и идиллии пришла форма чисто русская, национальная:
Призывное «Выдь на Волгу» достигает эффекта музыкального взрыва: