«Феникс» рядом с Александринским театром. Это и кое-какая еда у знакомых, чуть ли не «Христа ради».
«Мне, — вспоминает сестра режиссера Александринки Н. И. Куликова артистка А. И. Шуберт, — горько и стыдно вспомнить, что мы с маменькой прозвали его «несчастным».
— Кто там пришел? — бывало, спросит маменька. — Несчастный? — И потом обратится к нему: — Небось есть хотите?
— Позвольте.
— Акулина, подай ему, что от обеда осталось. Особенно жалким выглядел Некрасов в холодное время. Очень беден, одет плохо, все как-то дрожал и пожимался. Руки у него были голые, красные, белья не было видно, но шею обертывал он красным вязаным шарфом, очень изорванным. Раз я имела нахальство спросить его:
— Вы зачем такой рваный надели?
Он окинул меня сердитым взглядом и резко ответил:
— Этот шарф вязала моя мать».
Тот же режиссер Куликов рассказывал, как молодой Некрасов в сильный мороз часто являлся к нему, «как. бы весь застывший от холода, без верхнего пальто, без калош, без всяких признаков верхнего белья, с шарфом на шее».
Когда позднее Некрасов в одном из своих циклов будет писать стихи — раздел «Кому холодно, кому жарко», то он будет его писать как человек, долго поживший в шкуре тех, «кому холодно».
Разве не поражает эта деталь и как бы постоянная примета, врезавшаяся в память молодой артистки — «все как-то дрожал и пожимался»: так говорят о шелудивых собаках. Да ведь и подавали-то гостю как собаке: «Что от обеда осталось».
Вот когда и как ломалось, вот куда уходило железное здоровье. Да только оно-то, наверное, и позволило выжить.
Дрожал на улице, дрожал и дома: по углам и подвалам.
Конечно, молодость есть молодость, часто без заботы и без думы о завтрашнем дне, и с «трын- травой», и с «пропади все пропадом». Случалось — особенно чуть позднее, — получая кое-какие деньжонки, разжиться и развлечься, отвлечься и напиться. Любопытен один эпизод, относящийся к 1840— 1841 годам, когда Некрасов уже сотрудничал у Кони и кое-что получал более или менее регулярно. Эпизод бытовой, но с историческими лицами. Некрасов жил тогда, снимая маленькую квартирку, вместе с двумя юнкерами, которым позволяли отлучаться из училища, и не только на праздники. Как вспоминал один из участников (в пересказе врача Н. А. Белоголового) , «все трое были очень молоды, любили весело пожить и, получивши свои небольшие доходы, чрезвычайно быстро спускали их с рук и потом, в ожидании следующей получки, впадали в меланхолию и жили отшельниками. Вот в эти-то тощие недели и периодические безденежья Некрасову приходилось особенно бедствовать и терпеть от голоду и холоду, тогда как для его товарищей юнкеров школа служила спасительною пристанью, в которой они имели все необходимое».
Однажды Некрасов предложил одному из квартирантов отправиться, замаскировавшись, на вечеринку в знакомую чиновничью семью. Взяли в костюмерной лавочке костюмы: один — венцианского дожа, другой — испанского гранда. Подсчитав предварительно деньги на уплату за прокат костюмов и решив, что хватит, отправились, но потом еще куда-то заехали, что-то выпили. Вернувшись под утро, поняли, что денег нет.
Соквартирант Некрасова вспоминает, как «они сначала бегали в маскарадных костюмах по своей нетопленой квартире, тщетно стараясь согреться в коротеньких тогах и в длинных чулках вместо панталон и недоумевая, как выйти им из такого нелепого положения, и как потом, чтобы отогреть окоченевшие члены, они решили пожертвовать для растопки печи одним стулом из своей убогой меблировки и поддерживали огонь мочалкой... есть было решительно нечего, и купить было не на что, и только после долгих переговоров лавочник, у которого были раньше заложены две серебряные ложки, единственная драгоценность Некрасова и подарок его матери» согласился отпустить им в долг студени, и дож и гранд поделили между собой эту незатейливую трапезу».
«Дож» действительно станет позднее в своем роде дожем: великим русским поэтом и одним из очень богатых людей. А «гранд» со временем окажется могущественнее иных и чуть ли не всех грандов — диктатором всея России: ведь именно Михаил Тариелович Лорис-Меликов, а это он в юные годы был сотрапезником Некрасова в употреблении скудной порции холодца, попытается осуществить то, что в русской истории получит название «диктатуры сердца».
Вскоре они расстанутся навсегда: Лорис-Меликов вернется в столицу только в 1878 году, то есть после смерти поэта.
Тем не менее еще раз они, правда, заочно, сойдутся. В 1875 году Некрасов попросит у всесильного начальника Терской области о помощи оказавшемуся там бедолаге, одному из демократических литераторов — Н. Благовещенскому, и Лорис-Меликов не откажет, пристраивая его у себя и в статкомитете, и в «Губернских ведомостях». Видно, съеденный в молодые годы совместно голодный кусок иногда кое-что значит.
Некрасов был человеком страстного, гордого и независимого характера. Это точно и прекрасно подтвердила вся история первоначального разрыва с отцом, да и вся дальнейшая его судьба. Собственно, первоначально гордость и независимость, пожалуй, именно в отношениях с отцом сосредоточились, и проявлялись, и удовлетворялись. Кажется, здесь-то он ни разу ни на что не пожаловался и ни разу ничего не попросил. Здесь своей судьбой он обязан только себе во всем — в плохом и в хорошем. И достиг абсолютной независимости от отца и свободного отношения к нему. В Петербурге же гордость и достоинство прежде всего в силу бедности и нищеты подвергались испытаниям постоянным и, естественно, претерпевали оскорбления и унижения. Вот тогда-то, видимо, в один из горчайших дней он дал себе слово на одно исполнение.
Вообще обязательства и обеты для русской молодежи дело нередкое. Крепостное право было отменено и потому, что русские юноши с детства давали клятвы на борьбу с ним. Вспомним клятву Герцена и Огарева на Воробьевых горах. А «аннибалова клятва» Тургенева? Сам Некрасов, уже
Надо сказать, что ни Герцену, ни Огареву, ни Тургеневу никогда не грозила ни голодная, ни холодная смерть, а независимость, даже, скажем, в пору ссылки, вполне обеспечивалась тем, что у них, говоря некрасовским стихом, «наследственное есть».
А вот и еще клятва. В самую погибельную-то свою петербургскую пору Некрасов и дает себе слово: не умереть на чердаке. Может быть, только Достоевский вполне понял конечный смысл, безусловное значение такого слова и почти демоническую неукоснительность его исполнения:
«Миллион — вот демон Некрасова! Что ж, он любил так золото, роскошь, наслаждения и, чтобы иметь их, пускался в «практичности»? Нет, скорее это был другого характера демон, это был самый мрачный и унизительный бес. Это был демон гордости, жажды самообеспечения, потребности оградиться от людей твердой стеной и независимо, спокойно смотреть на их угрозы. Я думаю, этот демон присосался еще к сердцу ребенка, ребенка пятнадцати лет, очутившегося на петербургской мостовой, почти бежавшего от отца...
Это была жажда мрачного, угрюмого, отъединенного самообеспечения, чтобы уже не зависеть ни от кого. Я думаю, что я не ошибаюсь, я припоминаю кое-что из самого первого моего знакомства с ним. По крайней мере мне так казалось потом всю жизнь. Но этот демон все же был низкий демон...» .
А связь с «золотом» изначально демонична. Таким путем достигнутая независимость фатальным образом рождала множество новых противоречий и иных зависимостей.
В выполнении, так сказать, программы-максимум нужно было начинать с минимума. Для того чтобы жить потом, нужно было выжить сейчас. К 40-му году почти кончилось время трудовой поденщины: широкой и разнообразной — от писания за несколько копеек крестьянских писем и прошений на Сенной до репетиторства «по всем русским предметам» десятка мальчишек у содержавшего пансион Бенецкого.
Но кончилось и время «высокого» литературного труда. Кончилось полным сокрушением. Он начал писать «эгоистически», для денег. Все это обернулось тем, что трудовой поденщиной стала поденщина литературная.
До этой поры такого у него не бывало. Теперь Некрасов стал писать за деньги и для денег. Причем