кучера: «Уж так согласно жили, что и сказать нельзя... Зинаида Николаевна смотрела на Николая Алексеевича не просто как на мужа, а как на существо неземное. Этими стихами он ее в полон взял... как познакомились да он ее своей лаской пригрел — у нее только и света было, что Николай Алексеевич».

Он нашел любовь — доподлинную. Некрасов с его умом и проницанием не мог обольститься и ошибиться. Даже если он и обольстился, то не ошибся. Впрочем, эту безошибочность, безусловно, могла подтвердить только жизнь. Она и подтвердила безусловно. Но это все впереди.

Пока что поэт как бы берет на себя роль нового Пигмалиона, в сущности, проиграв, задолго до Бернарда Шоу, соответствующий сюжет. Отменяется имя. Некрасов дает ей к новому имени и другое, уже по собственному (!) имени, отчество. «Николай Алексеевич, — делилась она в конце жизни воспоминаниями с одним саратовским журналистом, — стал звать меня Зиной, прибавив свое отчество. Вслед за ним и знакомые стали звать меня Зинаидой Николаевной, так что в конце концов я настолько освоилась с этим, что забыла, что меня зовут Фекла Анисимовна».

А огранение продолжалось. Идут усиленные занятия российской грамматикой. И, кстати, со временем Зина будет помощницей в чтении корректур, сверке оттисков с оригиналом и т. п. Будут приглашаться преподаватели французского языка, и она окажет в его освоении большие успехи. А перед приездом в Карабиху Некрасов просит брата взять напрокат рояль для Зины: она и музыкальна и с голосом.

Наконец, и просто хороша: «Я помню, — вспоминал племянник поэта, рассказывая о карабихском визите, — ...голубоглазую блондинку, с очаровательным цветом лица, с красиво очерченным ртом и жемчужными зубами. Она была стройно сложена, ловка, находчива, хорошо стреляла и ездила верхом так, что иногда Н. А. брал ее на охоту». Значит, и наряжать было что.

Некоторое время Фекла почти скрывается и скрываема от посторонних глаз и, так сказать, на публику в гостиную является уже Зиной, Зинаидой Николаевной.

«Николай Алексеевич любил меня очень, баловал: как куколку держал. Платья, театры, совместная охота, всяческие удовольствия — вот в чем жизнь моя состояла». В Петербурге и в Карабихе, в Чудовской Луке и в Париже... Переписка между ними не сохранилась, да, очевидно, и быть ее не могло: практически они не расставались. Так прошло почти пять лет. Сколько мы знаем, было всего два омрачения: одно — довольно долгое, одно — эпизод.

Первое принесли родственники и, естественно, самые дорогие: брат Федор и — особенно — сестра Анна: здесь ведь чем ближе, тем резче и нетерпимее. В ход пошло классическое: «не пара». Но — всего скорее, — наверное, если не осознавалось, то ощущалось, что это именно пара, что это надолго, может быть, навсегда, что это настоящее. Как раз не отсюда ли ревность, нетерпимость, неприятие.

«Многие люди, — пишет Некрасов сестре, — терпят в жизни от излишней болтливости, я часто терпел от противоположного качества и делаю попытку не потерпеть на этот раз...

Ты объяснила мне свои чувства к Зине, хотя я пожалел, что ты на нее смотришь неправильно, но это нисколько не восстановило меня против тебя: ты поступила честно... всяких объяснений я боюсь и обыкновенно откладывал их до той поры, пока они не становились поздними и ненужными...

Кажется, за всю жизнь это я в первый раз переломил себя в этом отношении.

Итак, знай, что я вовсе не сержусь и не считаю себя вправе сердиться: я считаю только себя вправе требовать от тебя, из уважения ко мне, приличного поведения с Зиной при случайной встрече... Вот и все с моей стороны... Моя усталая и больная голова привыкла на тебе, на тебе единственно во всем мире, останавливаться с мыслью о бескорыстном участии, и я желаю сохранить это за собой на остаток жизни».

Родственники сдерживались. До поры до времени. А теперь — эпизод.

Некрасов был большим собачником. Конечно, любил собак как охотник, но, может быть, и потому, что, не избалованный людской верностью, уж здесь-то находил подлинную «собачью» преданность. Собаки (обычно пойнтеры) держались (и в петербургской квартире тоже) дорогие, великолепные, и слава о них шла такая, что один из великих князей просил (через Н. М. Лазаревского) позволения с ними поохотиться.

Были и свои любимцы.

Когда-то в стихотворении «Родина» поэт написал о своей малой родине:

Где рой подавленных и трепетных рабов Завидовал житью последних барских псов.

«Роя подавленных и трепетных рабов» у поэта не было. А домашняя прислуга была довольно избалованная и распущенная: камердинер Василий — и вообще вроде верного обломовского Захара. Но житью первых барских псов, конечно, там можно было позавидовать. Любимец Кадо мог залезть за обедом на стол и полакать из хрустального кувшина, а затем трепать по всем коврам и диванам особо ему подававшуюся жареную куропатку.

Вот этого-то Кадо Зина случайно на охоте и застрелила. Пес умирал у поэта на коленях. Зина плакала и просила прощенья.

«Что ты, — передает очевидец слова поэта, — о чем убиваешься? Эту собаку ты нечаянно убила, а каждый день где-нибудь на свете людей нарочно убивают. Нисколько я на тебя не сержусь. Но дай свободу тоске моей, я сегодня лучшего друга потерял».

Вскоре недалеко от некрасовской охотничьей дачи в Чудове появился и памятник — гранитная плита:

КАДО,

ЧЕРНЫЙ ПОНТЕР,

БЫЛ ПРЕВОСХОДЕН НА ОХОТЕ,

НЕЗАМЕНИМЫЙ ДРУГ ДОМА.

РОДИЛСЯ 15 ИЮНЯ 1868 ГОДА.

УБИТ СЛУЧАЙНО НА ОХОТЕ 2 МАЯ 1875 ГОДА.

Зина с поэтом везде и постоянно. Но — чего не было — того не было. Ведь мы знаем — как только женщины входили в сферу внимания Пушкина, они — так или иначе — входили в его стихи: Воронцова или Оленина, Закревская или Раевская, Собаньская или, наконец, Гончарова-Пушкина.

Совсем не мимолетная Седина Лефрен у нашего поэта не отозвалась ни одной строкой. Многолетняя Зина, столь много значившая в жизни и, следовательно, столь много сделавшая для творчества, в самом этом творчестве никак не проявлялась.

Да и вообще любовные, или, как принято говорить, интимные, стихи с конца 60-х годов не пишутся, за одним исключением — стихов 1874 года «Три элегии», в которых, как писал поэту А. В. Никитенко, «истинное и глубокое чувство, прошедшее сквозь бури и тревоги жизни, возвысилось до идеальной прелести и чистоты». Из первой элегии:

...Всё, чем мы в жизни дорожили, Что было лучшего у нас, — Мы на один алтарь сложили, И этот пламень не угас! У берегов чужого моря Вблизи, вдали он ей блеснет В минуту сиротства и горя, И — верю я — она придет!
Вы читаете Некрасов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату