«Вторую часть я начну писать не скоро, — сообщал автор своим редакторам, — в ней новые лица, на градус или на два повыше, чем в первой».
Увы, вторую часть этого романа он писать не начнет, а новый роман начнет писать не скоро. Чем дальше, тем чаще его уверенно указующий на вопрос «Что делать?» перст будет натыкаться на массу недоуменно разведенных в ответе рук: «Ничего не поделаешь».
Кстати, статистика крестьянских волнений, на которые делались такие высокие революционные ставки, показывает, что, если в 1861 году их было 1176, то в 1863-м — 386, а 1866 году — 70. Конечно, в 1866 году, с учетом всего лишь нескольких десятков их, было просто сказать:
Естественно, что градус в новом романе Чернышевского окажется не повыше, а много пониже: призывное в «Что делать?» обращение, как думалось, к племени революционеров сменилось презрительным в «Прологе» отношением к «нации рабов» у столь близкого автору героя — Волгина. Но все это впереди.
Цепь случайностей, сопроводивших появление романа «Что делать?», подчеркнула парадоксальность его исторической значимости. И более: собственно, именно он-то сильнее, чем что-либо, выразил парадоксальность самого исторического времени, именно этого в нем момента — уже сшибку, но еще и сосуществование двух начал в жизни страны: еще подъема и уже падения; еще свободы и уже произвола; еще «революции» и уже реакции. Революционный оптимизм еще переполняет роман автора, уже сидящего в тюремном застенке. Возможно, именно изолированность позволила этому оптимизму Чернышевского законсервироваться и какое-то время сохраняться. Непродолжительное время. Борьба за реформы и за установление в России режима правового государства ничуть не помешала после долгих двух лет неправильного следствия и недолгих решений неправедного суда приговорить Чернышевского к семи годам каторги. Преломление над его головой шпаги в процессе гражданской казни на Мытной площади и чьи-то неожиданно брошенные из угрюмой толпы цветы ритуально увенчали окончание высокого и трагического часа русской истории.
«Градус» в «Что делать?» оказался самым высоким градусом Чернышевского. Ушло его время, его час, и он как бы ушел из времени, и не только потому, что был удален. Впрочем, он остался в общем сознании, но уже не как деятель, ориентирующийся и ориентирующий, а как символ безвинного (во всяком случае, не в меру вины) страдальца, как образец мужественности и нравственной чистоты, как некий моральный императив. Он тоже был рыцарем на час, но в этом часе он был настоящим рыцарем. Звездный час Чернышевского оказался и звездным часом «Современника» — в его, так сказать, собственно журнальной публицистическо-политической части.
После 1863 года можно говорить о кризисе. И дело не только в усилении реакции в целом и в постоянном цензурном давлении на журнал в частности. Кризис сил, которые считали себя передовыми, был и внутренним.
По возобновлении журнала Некрасов сделал все, чтобы собрать сотрудников, если и без Чернышевского, то «под Чернышевского». Соредакторами стали уже к тому времени получившие некоторую известность литераторы, в основном публицисты: Антонович, позднее Жуковский, Елисеев, двоюродный брат Чернышевского Пыпин. Кроме того, в редакцию вошел и некоторое время в ней держался, правда, скорее сам по себе Салтыков (Щедрин). Во всех этих людях были и демократизм, и энергия, и талант, и образованность. И желание быть «хранителями наследства» предшественников, то есть Чернышевского и Добролюбова. Увы, перепад оказался очень большим. Образованность часто сковывалась односторонностью, демократизм переходил в беспардонность, принципиальность обращалась в нетерпимость, а таланты (безусловные) отличались сравнительной умеренностью: амбициозность и самоуверенность плохо ее уравновешивали. На все легла печать срединности. Речь даже не о личностях, а о кризисе демократического общественного типа.
«Я чувствовал, — писал Герцен именно об этой новой генерации в русской эмиграции, о новых людях, «вытесненных холодом 1863 года», — что с появлением новых людей горизонт наш не расширился, а сузился, диаметр разговоров наших стал короче... Из народа было мало выходцев между ними. Передняя, казарма, мелкопоместная господская усадьба, перегнувшие в противоположное, сохранялись в крови и мозгу... их систематическая неотесанность, их грубая и дерзкая речь не имеет ничего общего с неоскорбительной и простодушной грубостью крестьянина, и очень много с приемами подьяческого круга, торгового прилавка и лакейской помещичьего дома. Вы лицемеры, мы будем циники, вы были нравственны на словах, мы будем на словах злодеями, вы были учтивы с высшими и грубы с низшими, мы будем грубы со всеми, вы кланялись не уважая, мы будем толкаться не извиняясь, у вас чувство достоинства было в одном приличии и внешней чести, мы за честь себе поставим попрание всех приличий... Самолюбие их не было так велико, как задорно и раздражительно, а главное не воздержано на слово. Они не могли скрыть ни зависти, ни своего рода щепетильного требования — чинопочитания по рангу, ими присвоенному. При этом сами они смотрели на все свысока и постоянно трунили друг над другом, отчего их дружбы никогда не продолжались более месяца».
Естественно, эта характеристика не может быть прямо перенесена на круг возобновленного «Современника», но многие родовые черты нового типа сказывались и в нем. Взгляд Герцена — взгляд из Европы. А вот как взгляд из России, Глеба Успенского, оценивал опять-таки не то чтобы прямо литературный круг «Современника», но то, что безусловно было вокруг «Современника».
«Мои товарищи... почти все без исключения погибали на моих глазах, так как пьянство было почти что неизбежным для тогдашнего человека. Все эти подверженные сивушной гибели люди были уже известны в литературе, но питейная драма, питейная болезнь, похмелье и вообще расслабленное состояние, известное под названием «после вчерашнего», занимало в их жизни слишком большое место... ко всему этому надо прибавить, что в годы 1863—1868 все в журнальном мире падало, разрушалось, валилось. «Современник» стал тускл и упал во мнении живых людей, отводя по полкниги на бесплодные литературные распри».
Во многом эти распри шли за счет главного критика «Современника» Антоновича, но ведь привел и благословил его на эту роль Чернышевский. Тень Антоновича не обязательно ложится на Чернышевского, но свет Чернышевского не безусловно освещает Антоновича. Тот же Антонович не без оснований считал себя преемником предшественников: искренне защищал Добролюбова от Писарева. Вряд ли бы Чернышевский написал и напечатал о романе «Отцы и дети» статью, подобную оголтело злобной статье Антоновича «Асмодей нашего времени», но мы знаем, что Антонович выражал отношение к роману и Чернышевского. Истинно, началась война всех со всеми. Демократы отбивались (и умело) не только от все более доносной и бесцеремонной рептильной публицистики, противостояли (не всегда с успехом) не только консервативной, «правой» критике. Началось то, что не без злорадства противники назвали «расколом в нигилистах».
Уже вскоре после возобновления демократические «Современник» и «Русское слово» вцепились друг в друга. Действительно серьезные вопросы, общие и литературные (о народе и о личности, о Тургеневе и Островском, о Добролюбове и Щедрине), часто поглощались почти заборной бранью. Один из тогдашних критиков даже полагал, что образовался новый литературный род — ругня.
«Вислоухие» — это посылает из «Современника» Щедрин Зайцеву и Писареву в «Русское слово».
«Лукошко», — раздается из «Русского слова» от критика Писарева в адрес Антоновича — критика «Современника».
«Поистине вы бутерброд и больше ничего! Бутерброд с размазней, да еще гнилой!» — в свою очередь, адресует критик «Современника» редактору «Русского слова» Благосветлову.
«Ах вы, лгунишка! Ах вы, сплетник литературный», — парирует Благосветлов.
«О, недоносок Благосветлов», — продолжает Антонович и т.д.
«Полемика, — наконец трезво резюмирует Писарев, — приобрела характер дикой брани».
Легко ли представить что-то подобное в полемиках старого «Современника», скажем: Чернышевский — Дружинин. Можно предположить, что как раз в это время написанное Некрасовым стихотворение «Памяти Добролюбова» (вероятно, вторая половина 1864 года — напечатано в последнем номере «Современника» на этот год) — не только прочувствованное поминание ушедшего сотрудника, но и переживаемая злободневная реакция на пришедших сотрудников. На фоне современных деятелей и их отношений должен был «от противного» особенно остро восприниматься образ идеального деятеля: