песни, подвывали несчастные на свою хохлатую голову. А на липе блестел стоведерный пузан-самовар, будет чертям полунощный чай и угощение.
– Ох, ну тебя! – отбивался воробьеныш-воробей от земляного зуды-жука: полорот из гнезда выпал, прозяб.
– А правда, Алалей, по звездам все можно знать?
– Как кому.
– А что такое
Шибко рысью промчался по широкому лугу конь Вихрогонь, стучал сив-чубарый копытом, и далеко звенели подковы, звякала сбруя, сияло седло.
Сильнее подул полунощник.
Глухо и грустно шумело в лесу. Тяжко вздыхал Лесной Ох.
Семь лебедок-сестер Водяниц месили болото-зыбун.
И молчком разносили коркуны-вороны белые кости, косточки, костки с дороги в лес-редколесье, не грая, не каркая.
– Одномёдные пряники! – Лейла бросила звезды считать, – у Мамаишны сколько их, пряников?
– Да с сотню, поди.
– Нам бы, Алалей, этих пряников одномёдных сотню?
– Хоть бы один, и то хорошо.
– А почему, Алалей, у Мамаишны сотня пряников одномёдных, а у нас и одного нет, никакого?
– Так уж бог дал.
– А почему так уж бог дал?
– А ему виднее: кому дать, а кому и ничего не дать. Будут зубки портиться с пряников, что хорошего?
– А я бы всем дала пряников много одномёдных, всем... А бобы Окаяшкины сладкие?
Из каменных оврагов вышли Еретицы. Еретицы – они заживо продали душу черту. И гуськом потянулись ягие на кладбище к провалившимся могилам спать свою ночь в гробах.
– Кто нас увидит, тому на свете не жить! – ворчали старухи Еретицы ягие.
– А мы вас не видели! – крикнула Лейла, зажмурилась, торопышка такая.
Кто-то всплеснул ладонями и застонал, – водяной Кот-Мурлышка на луну мяукал.
И все Древяницы и Травяницы вылетели из своих трав и деревьев на водопой к чистому озеру.
Глухо и грустно шумело в лесу.
Колотилом подпираясь, шел по дороге на колокольню Колокольный мертвец; ушатый в белом колпаке, тряс мертвец бородою: сидеть ему, старому, ночь до петухов на колокольне.
– За что тебя, дедушка? – окликнула Лейла, несмолчивая.
– И сам не знаю, – приостановился мертвец на мосту, – и набожный был я, хоть бы раз на посту оскоромился, не потерял и совесть божью и стыд людской, а вот поди ж ты, заставили старого всякую ночь до петухов сидеть на колокольне! Видно, скажешь лишнее слово и угодишь...
– У тебя язык, дедушка, длинный?
– Нет, не речливый! Нет, не зазорно я жил, не на худо, не про
– А зачем ты, дедушка, веровал?.. ты бы лучше в колокольню не веровал, дедушка!
– Нет уж, видно, за слово: скажешь лишнее слово и угодишь.
– А как ты узнаешь, дедушка, которое лишнее, а которое не лишнее?
– То-то и дело, как ты узнаешь!
– А если который немой, не говорит ничего?
– А не говорит ничего, попадет за другое.
– А кому же не попадет, дедушка?.. Дедушка, скучно?
– Да что за веселье! Из любых любую выбрал бы муку! Девять ден я в аду пробыл и ничего: по привычке и в аду хорошо, свыкнешься и кипишь. А тут посиди-ка: холодно, ветер гуляет. Пришла мне навек колокольня, да видно, и по веки, там мое место и упокой.
– Дедушка, всем попадет?
А мертвец уж тащился на свою колокольню, колотилом подпирался, тряс бородою, и блестел по дороге его мертвецкий белый колпак.
Брякнули звонко ключи, щелкнул колокольный замок: там его место и упокой.
И сеяла ведьма-чаровница любовные плевелы, зельем чаровала красавая землю-мать.
Глухо и грустно шумело в лесу.
Тихие подошли тучи. Покропил дождь.
Длинноногий журавль стал на крутом берегу, закрыл глаза. За колючим кустом забулькало по- ежиному.
– А я журавлей не боюсь! – шепнула Алалею Лейла, зажмурилась, торопышка такая.
И, прижавшись друг к другу, под вербою они коротали ночь.
Тихо разбрелись тихие тучи: туча за тучей, облако за облаком. Утренник-ветер, перелетая, обтрясал дождинки. И белый свет рассветился.
И восходило солнце, сеяло ясное чистым серебром. И золотые солнцевы метлы смели всю черную сажу ночи.
Задушницы
Предрассветные скрытные сумерки стянулись
Ветер веянием обнял весь свет и унесся на белых конях за тонко-бранные облака к матери ветров, оставив земле тишину.
Унылый предрассветный час.
Белая кошка – она день в окно впускает – лежит брюшком вверх, спит, не шевельнется.
Синие огни, тая в тумане, горят на могилах. По молодому повитью дубов лезут Русалки, грызут кору. И, пыль поднимая по полю, плетется на истомленном коне из ночной поездки Домовой.
Унылый час.
Ангелы растворили муки в преисподних земли, солнца и месяца. И сошлись все усопшие – все родители с солнца и с месяца, и другие прибрели из-за лесов, из-за гор, из-за облаков, из-за синего моря, с островов незнакомых, с берегов небывалых на предрассветное свидание в весеннюю цветную долину.
В их тяжком молчании – речь их загадка – лишь внятен: плач без надежды, грусть без отрады, печаль без утехи.
А глаза их прощаются с светом, с милой землею, где когда-то, в этот день
Вот и тоскуют. А прошлое – прошлые дни – безвозвратно.
Надзвездный мир – жилище усопших.
Туда не провеивают ветры и зверье не прорыскивает, туда не пролетывает птица, не приходят, не приезжают, – сторона безызвестная, путь бесповоротный.
Унылый предрассветный час.
Ангел-хранитель
Звездной ночью неслышно по полетному облаку прилетел тихий ангел.
– А куда дорога лежит? – взмолились путники ангелу, – третий день мы в лесу, истосковались, Леший отвел нам глаза, кругом обошел: то заведет нас в трущобу, то оставит плутать.
– Вы его землянику поели, вот он и шутит.
– Ангел! Хранитель! Ты сохрани нас!
Ангел послушал, повел на дорогу.
А там, на прогалине, где трава утолочена, у кряковистого дуба, сам Леший-дед сивобородый, выглянув, шарахнулся в сторону, а за ним стреконул зверь прыскучий.
Сошла беда с рук.
– Ты сохранил нас!