с собой и поселился в старом доме на берегу Атлантического океана, в доме, «который назывался Сан- Жозе-де-Гиа», сообщает он. Где и жил в полном одиночестве, в компании со своей рукописью, а по ночам к нему наведывались призраки, но не придуманные им, а самые что ни на есть настоящие.

Наступил сентябрь с его бешеными штормами, а писатель так и сидел в старом доме, все правил рукопись, по-прежнему пребывая в полном одиночестве – прямо перед домом, кстати, был крутой берег, – зато по ночам в гости к нему являлись призраки, которые жаждали общения и с которыми он нередко вел самые немыслимые диалоги: «Привидениям хотелось поговорить, и я выслушивал разные истории, пытаясь расшифровать их потаенный смысл, потому что истории эти подчас звучали темно и запутанно и в большинстве своем были историями несчастливыми – это я отметил для себя сразу же».

И вот так, за безмолвными беседами, прошло время и настала пора осеннего равноденствия. В тот день на море обрушился ураган; с самого рассвета герой слушал рев стихии; но даже к вечеру небывалая буря не стихла; а ночью горизонт затянулся плотными тучами, и связь с привидениями прервалась – возможно, из- за появления рукописи или книги-призрака с ее субмариной и тому подобным. Океан вопил нестерпимо, словно из пучины рвались наружу чьи-то крики и стоны. Рассказчик подошел к обрыву, держа в руках свой подводный роман, и – это основополагающий момент для искусства бартлби и книг-призраков – отдал его на волю ветру, страницу за страницей.

48) Уэйкфилд и Бартлби – два героя-одиночки, внутренне связанные между собой, хотя первый связан, тоже внутренне, еще и с Робертом Вальзером, а второй – с Кафкой.

Уэйкфилд – персонаж, придуманный Готорном: этот человек внезапно и без всякой видимой причины покинул жену и дом, после чего в течение двадцати лет одиноко и неприметно жил на соседней улице, никем не узнанный, ибо его считали умершим, – и его можно по праву назвать прямым предшественником многих персонажей Вальзера, всех этих первостатей-нейших нулей без палочки с их желанием исчезнуть, просто исчезнуть, затеряться в безымянной ирреальности.

Что касается Бартлби, то он – очевидный предшественник героев Кафки. «Бартлби, – пишет Борхес, – олицетворяет собою жанр, который году примерно в 1919-м вновь изобретет и углубит Кафка, жанр фантазий на тему человеческого поведения и чувств». Но Бартлби по праву можно считать и предшественником самого Кафки – писателя-одиночки, который видел, что контора, в которой он работает, есть жизнь, то есть смерть для него, одиночки «посреди пустынного кабинета», человека, прогуливавшего по Праге свою жизнь – жизнь летучей мыши в пальто и черном котелке.

Разговаривать, словно бы доказывают нам и Уэйкфилд и Бартлби, – значит заключать союз с бессмысленностью бытия. И в том и в другом живет глубинное отрицание мира. Оба похожи на придуманного Кафкой Одрадека,[107] который не имеет постоянного жилища и обитает на лестнице в чужом доме или в какой-нибудь дыре.

Не всем известно, что Герман Мелвилл, создатель Бартлби, был чертовски невезуч. Послушаем, что говорит о нем Джулиан Готорн, сын создателя Уэйкфилда: «Мелвилл был человеком трезвейшего ума, но и самым странным из людей, которые когда-либо попадали в наш круг. Несмотря на все свои приключения, такие дикие и страшные, – а ведь только ничтожная часть этих похождений попала в его замечательные книги, – он так и не сумел избавиться от пуританских взглядов <…>. Он все время выглядел встревоженным, выглядел странно, очень странно, у него нередко случались приступы тоски, и есть все основания предположить, что в нем таились признаки безумия».

Готорн и Мелвилл, возвестившие, сами того не ведая, начало тяжелых времен для искусства Нет, были между собой знакомы, мало того, были друзьями и восхищались друг другом. Готорн тоже был пуританином – даже и в том, как агрессивно нападал на некоторые черты пуританства. Он, как и Мелвилл, слыл человеком беспокойным и странным, очень странным. Он не ходил в церковь, но, по свидетельствам, в годы своего одиночества нередко стоял у окна и смотрел на людей, которые направлялись в храм, и, как говорили, взгляд его нес в себе краткую историю Мрака за весь срок существования искусства Нет. Воззрения писателя были омрачены ужасной доктриной Кальвина – доктриной предопределения. Именно эта особенность Готорна так восхищала Мелвилла, который, воздавая ему хвалы, упоминал и о великой власти мрака, при том что подобная же сумеречная сторона имелась и в самом Мелвилле.

Мелвилл никогда не сомневался, что в жизни Готорна есть некая тайна, так никогда до конца и не проясненная, именно этой тайне обязаны своим рождением черные куски его произведений. Что ж, суждение Мелвилла представляет для нас преимущественный интерес, если вспомнить, что подобные фантазии были весьма характерны и для него самого, человека, склонного в первую очередь к черным поступкам, особенно после того, как он убедился в том, что следом за первыми и весьма громкими литературными успехами – когда его приняли за морского репортера – писательский труд уготовил ему сплошные неудачи.

Но вот ведь какой курьез! Я в этих моих заметках успел уже столько наговорить о болезни Бартлби, но до сих пор не удосужился упомянуть о том, что сам Мелвилл страдал ею еще до появления на свет своего знаменитого героя, а это наталкивает нас на мысль: не придумал ли он Бартлби, чтобы описать собственный недуг?

Занятно также понаблюдать за тем, как я, уже заполнив немало страниц дневника – а он, скажем честно, все больше и больше отделяет меня от внешнего мира, постепенно превращая в призрака, – иногда выхожу на прогулку по нашему району, невольно уподобляясь Уэйкфилду, словно и у меня есть жена, которая считает мужа, то есть меня, покойным, а я продолжаю себе жить по соседству, и пишу эти свои заметки, и порой шпионю за ней, например, когда она отправляется за покупками. Так вот, я еще почти ни словом не помянул литературные провалы как прямую причину появления Болезни или отказа продолжать писать. Но дело все в том, что случай неудачников, если хорошенько пораскинуть мозгами, не представляет, собственно, большого интереса – тут все слишком уж очевидно, ведь нет никакой заслуги в том, что ты становишься писателем направления Нет, потому что потерпел неудачу. Провал слишком ярко высвечивает, не оставляя почти и тени загадки, обстоятельства тех, кто бросил писать по столь заурядной причине.

Если самоубийство – это самое непростое из-за своей предельной радикальности решение, которое при всем при том в общем-то легко истолковать и как решение на самом деле простейшее, то отказ от писательства из-за пережитой неудачи рисуется мне удручающе простым выходом из положения; хотя есть исключения, о которых я намерен упомянуть, и к их числу, разумеется, готов отнести случай Мелвилла, ибо он имеет право на что угодно (поскольку это он придумал примитивное – и одновременно сложнейшее и хитроумнейшее – смирение Бартлби, а тот никогда и ни за что не выбрал бы столь прямой путь: собственной рукой подвести жирную и прямую черту смерти под своей жизнью, и уж тем более не опустился бы до слез или бегства после поражения; нет, Бартлби нашел совершенно блестящий способ освоиться с мыслью о неудаче – никаких самоубийств или бесконечных стенаний, он просто ел пряники, то есть оставил за собой право, как и прежде, «предпочитать отказаться», – вот почему Мелвиллу я прощаю все).

Историю относительного краха литературной карьеры Мелвилла (относительного, потому что, выдумав совсем другой жизненный крах – крах Бартлби, он вполне успокоился) вкратце можно резюмировать так: после дебютных приключенческих рассказов, имевших оглушительный успех – в первую очередь благодаря тому, что автора приняли за журналиста, который описывает жизнь моряков, – появление «Марди» обескуражило публику; роман был – и остается по сей день – нелегким для чтения, но его сюжет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату