блаженным островкам покоя по озеру, а озеро делалось все шире и шире.
Выжили только те, кто стоял на плотине. Мальчик не мог спасти родителей, которые оставались дома и спали. Смертельно усталый, лежал он на земле среди пустых корзин, на островке земли, который остался от плотины, – а самой плотины больше не было, точно так же, как не было больше дома, не было деревни и не было никого, кто жил здесь вместе с ним.
15
Джованни Фонтана, внук Паоло Фонтана, единоличный владелец знаменитой шелковой фабрики на Понте-Веккьо, слыл истинным флорентийцем. Маленький, юркий, всегда скромно и незаметно одетый, раздавая вежливые поклоны налево и направо, он резво сновал между банкирами и менялами на Меркато- Нуово, оттуда спешил к торговцам шелком на Пьяцца-делла-Синьория, а потом – к городским воротилам в Лоджия-деи-Ланци. Чуть подавшись вперед и вытянув шею, всегда чуть-чуть снизу вверх наблюдая насмешливым взглядом суету человеческую, он никому на свете на слово не верил. Непреклонный и хитрый делец, способный торговаться до бесконечности; его побаивались из-за острого языка, когда он честил глупость и предрассудки. И если он договаривался с одним торговцем, глаза его уже беспокойно бегали, высматривая следующего.
Он слыл вольнодумцем, потому что книготорговец Бистиччи собирал для него греческих и римских авторов; знал Данте наизусть, считал богослужение на греческом языке перед украшенным гирляндами бюстом Платона в качестве нового апостола вещью разумной, пылко, но терпеливо обсуждал с каждым встречным форму идеальной республики. На склоне лет стал умеренным сторонником Савонаролы, ненавидел коррупцию – дело рук синьории, которая, не ведя никакой стоящей деятельности, облагала поборами любой самый естественный шаг. Его презрение к властям предержащим зашло так далеко, что он неоднократно отвергал выборную должность в синьории, которую ему предлагали. Он вел себя, пожалуй, даже чересчур умно, ведь, не желая знать, чего от него хотят, он спешил отказаться от этой чести, приправляя свой отказ едкими сентенциями о природе человеческой. Когда Лоренцо де Медичи пригрозил ему изгнанием за его непрерывную критику синьории, Фонтана выразился в том духе, что в республике никому не дозволено иметь столько власти, чтобы он смел выслать другого гражданина из страны, потому что в противном случае ни о какой республике и речи быть не может. Возразить на такой ответ было нечего, но Фонтана заработал-таки два года изгнания, которому воспротивился, укрываясь в течение этих двух лет у друзей вместе со своими книгами и выходя на улицу только по ночам.
Жена, много моложе его, была дочерью художника Гирландайо, который происходил из семьи золотых дел мастера с Понто-Веккьо и помогал семье Фонтана советом при подборе красок для шелковых тканей. Она не только обладала художественным вкусом своего отца, но занималась также и продажей его картин. И до того преуспела в этом занятии, что и другие художники стали передавать ей свои картины для продажи. Поэтому в мастерских Фонтана царила теперь полная неразбериха: картины, офорты, книги, шелковые ткани хранились вперемешку, и большого труда стоило отгадать, чем же, собственно, занимаются в этой мастерской. Так или иначе, на продажу выставлялось все, иногда даже книги из библиотеки хозяина, что приводило к громким скандалам, ибо для него святыней были книги, тогда как жена испытывала это священное чувство скорее к картинам. Фиорентина – а именно так называли ее все вокруг, ибо мнение свое она громко и без малейшего стеснения выражала на флорентийском диалекте, – итак, Фиорентина была из тех женщин, которым палец в рот не клади. Скандалы длились иногда целыми днями. И если в таких случаях в лавку набивались не только соседи, но и ткачи, ведь производство шелка на это время прекращалось полностью и ткачи бросали свои станки, устремляясь в контору, дабы насладиться зрелищем, – то тогда под вечер все сходились у Донати, который не только держал отменную таверну на Пьяцца-Санта-Тринита, где можно было славно закусить, но был к тому же знатоком книг и коллекционером картин, поэтому здесь, на нейтральной территории, за изобильным столом, можно было прийти к примирению.
16
Хлеб стоял сплошной стеной, так что пройти по полю можно было с большим трудом. Желтое море простиралось до горизонта, сияя на солнце. Колосья налились силой, ведь лето было жарким, – и никакие ветры не могли пригнуть их к земле.
Урожай был столь обилен, что цены в одночасье упали и уничтожили этот урожай, как внезапно налетевшая туча с градом. Кто-то из крестьян начал скармливать только что намолоченное зерно скоту, но большая часть урожая так и осталась на корню, жнецы с серпами стояли у края поля и день за днем ждали, когда явится наконец торговец, который согласится купить хоть что-то. Зерно почернело, отсырело и медленно гнило прямо на полях, жнецы не заработали в том году ничего, не благословен оказался богатый урожай.
И вот, словно наказание Господне поразило землю, на следующий год на полях ничего не выросло, земля отказывалась вынашивать плоды, все колоски были наперечет, и, чтобы не растерять ни одного зерна, хлеб жали не косой, а серпом.
В этот год хлеба не было вовсе, голод и болезни косили одну деревню за другой, люди тихо и смиренно умирали в своих маленьких бревенчатых избах. Скотина околевала, не дождавшись сена, по ночам раздавался дикий рев голодных животных, и никто не мог их спасти. Деревни обезлюдели, все, кто мог, ушли в чужие края, поля пришли в запустение, плотины обветшали. С весенним таянием снегов пришло половодье, и вся земля погрузилась в воду. Когда солнце вновь высушило землю, на плотинах и на затянутых топким илом полях вновь появились люди.
В тот год первые из тех, кто вернулся назад, в деревню, увидели старуху, сидящую на лавке перед своей лачугой. Она сидела и смотрела впалыми глазницами на поля, щеки ее ввалились. Когда люди дотронулись до нее, старуха опрокинулась, – оказалось, что она была мертва.
17
Джованни Фонтана, который пережил войну и чуму, банкротство торговых домов и капризы рынка и, обладая жизнерадостным нравом, умел находить выход из любой даже самой сложной ситуации, умер от собственной придури – он любил менять возраст как ему вздумается, в зависимости от настроения. Когда ему было сорок лет, он утверждал, что ему уже шестьдесят; дожив до шестидесяти, убеждал всех, что ему сорок; а когда подобрался к восьмидесяти, давал голову на отсечение, что ему будто бы пятьдесят девять. Это привело одного из посетителей таверны Донати в такое неистовство, что он ударил старика. Джованни упал со стула, ударился обо что-то головой и от этого умер.
Он оставил четверых взрослых детей, из которых каждый выбрал свою дорогу в жизни. Старшего, Джованни, которому давно уж пора было взять управление шелковой фабрикой в свои руки, встречали во Флоренции где угодно, но только не в конторе. Он был сорвиголова, ввязывался во все споры о политике, но языком-то молол недолго и почти сразу переходил к рукоприкладству, частенько дрался он и за честь своей очередной дамы, – необузданный, курчавый забияка. Но, несмотря ни на что, его все же любили, потому что не кто-нибудь, а именно он завоевал для своего квартала палио, карминно-красный платок с золотыми кистями, отчаянно проскакав через весь город на полудиком жеребце. А такая победа сулила молодому парню во Флоренции непреходящую славу.
Паоло, средний, брат, рано увлекся живописью, которая приносила ему все новые и новые поразительные открытия, был некоторое время учеником Боттичелли, стал пробовать себя как портретист и наконец отправился в Рим, где и умер от чумы.