— Мама, мама, что с Морисом?
— Ничего, — огрызнулся тот сквозь плач, — иди отсюда, Китти…
— Он переутомился, — сказала миссис Холл — так она объясняла все, что угодно.
— Я переутомился.
— Ступай к себе в комнату, Морри… Радость моя, как ты меня напугал.
— Ничего, со мной все в порядке. — Он стиснул зубы, и великая печаль, что переполняла его через край, начала спадать. Он почувствовал, как она вошла к нему в сердце и уже ничем не давала о себе знать. — Все в порядке. — Он утер слезы и досадливо огляделся вокруг. — Пойду поиграю с Альмой.
Прежде чем все стало на свои места, он уже был говорлив, как прежде; детская слабость миновала.
Морис оттолкнул Аду, которая его обожала, и Китти, которая нет, и побежал в сад навестить кучера.
— Как поживаешь, Хауэлл? А как миссис Хауэлл? Как поживаете, миссис Хауэлл? — и так далее, тем же покровительственным тоном, не похожим на тон, к которому он прибегал, разговаривая с ровней. Затем, переменив тему:
— Это новый мальчик-садовник?
— Да, мистер Морис.
— Джордж стал чересчур большим?
— Нет, хозяин, он сам решил, что так будет лучше.
— Ты хочешь сказать, что он сам попросил расчет?
— Совершенно правильно.
— А мама сказала, что он вырос, и это ты его выгнал.
— Нет, мистер Морис.
— Моя бедная поленница будет только рада, — вставила миссис Хауэлл. Морис частенько играл с Джорджем в дровяном сарае.
— Это мамина поленница, а не ваша, — отчеканил Морис и пошел прочь. Хауэллы не обиделись, хотя сделали вид, что задеты. Они всю жизнь прожили в слугах и любили, когда хозяин немного сноб.
— А парень-то уже с гонором, — доложили они повару. — Совсем как его отец.
Супруги Бэрри, приглашенные в тот день на ужин, были такого же мнения. Доктор Бэрри на правах давнего друга семьи, а, вернее, соседа, проявлял к Холлам умеренный интерес. Глубокого интереса к ним не проявлял никто. Он любил Китти — за намечавшуюся твердость и выдержку — но девочки уже были в постели, да и Морису не мешало бы там быть, так сказал жене доктор по пути домой. «И оставаться там всю жизнь. Что, впрочем, и произойдет. Как с его отцом. Что пользы от таких людей?»
Когда Морис действительно отправился в постель, он сделал это крайне неохотно. Эта комната всегда страшила его. Весь вечер он чувствовал себя настоящим мужчиной, но стоило матери поцеловать его и пожелать спокойной ночи, как нахлынули давние страхи. А с зеркалом — просто беда. Он без боязни смотрел на отражение своего лица или на собственную тень на потолке, но не мог без страха взирать на тень на потолке, отраженную в зеркале. Он переставил свечу, чтобы избежать такого сочетания, затем несмело поставил ее на прежнее место, и вновь его одолевал страх. Ничего ужасного это ему не напоминало, он понимал, что и как. И все равно боялся. Наконец он задул свечу и забился в постель. Полную темноту еще можно было сносить, но эта комната имела дополнительный недостаток: против окна находился уличный фонарь. Обычно свет проникал сквозь занавески, не вызывая тревоги, но в недобрые ночи на мебель ложилось пятно, похожее на череп. Сердце Мориса отчаянно колотилось, и он лежал в страхе, хотя все домашние были рядом.
Он открыл глаза, чтобы посмотреть, не исчезло ли пятно, и вспомнил про Джорджа. Он прошептал: «Джордж, Джордж». А кто ему Джордж? Никто — просто слуга. Мама, Ада и Китти гораздо же важней. Однако он был слишком мал, чтобы так рассуждать. Он не заметил даже, что, поддавшись печали, он одолел призрака и заснул.
III
Саннингтон явился следующей ступенью в карьере Мориса. Он преодолел ее, не привлекая к себе внимания. На занятиях не блистал, хотя был способнее, нежели делал вид, да и в играх не сильно блистал. Те, кто его замечал, любили его, потому что у него было хорошее, открытое лицо и он живо откликался на признаки внимания; однако таких, как он, мальчиков было много — они составляли школьный костяк, в котором, как правило, не замечаешь отдельных позвонков. С ним происходило то же, что с большинством: его оставляли после уроков, однажды даже наказали палкой, он переходил из класса в класс, пока худо- бедно не добрался до шестого гуманитарного. Он был старшим в пансионе, потом старостой школы, и входил в сборную Саннингтона по регби. Хоть и неловкий, он обладал физической силой и отвагой; а в крикет у него так хорошо не получалось. Новичком испытав на себе дурное обращение ребят, он и сам третировал тех, кто слабее, но не потому что был жесток, а потому что так положено. Одним словом, он был заурядным учеником заурядной школы и оставил по себе бледное, но в целом благоприятное впечатление. «Холл? Погодите минутку, какой Холл? Ах, да, припоминаю: середнячок».
За всем этим скрывалось смущение и растерянность. Он уже утратил ясновидение ребенка, который на свой лад кроит и объясняет вселенную, предлагая ответы, полные прелести и чудесной интуиции. «Из уст младенцев и грудных детей»… Но не из уст подростка шестнадцати лет. Морис забыл то время, когда он был бесполым, и в зрелости своей лишь догадывался, какими, должно быть, чистыми и праведными были ощущения ранних лет. Теперь он погрузился много ниже, ибо он нисходил в Долину, именуемую Тенью Жизни. Она лежит между великих и невеликих вершин, и никому не дано ее пройти, не вдохнув ее туманов. Он блуждал в ней на ощупь долее большинства ребят.
Там, где все смутно и неосознанно, лучшие образы дает сон. В школе Морису снилось два сна; они многое скажут о нем.
В первом сне он чувствовал сильную злость. Он играл в футбол против неведомого существа, само присутствие которого раздражало. Он совершал усилие, и неведомое существо превращалось в Джорджа, того самого мальчика-садовника. Но ему приходилось соблюдать осторожность, иначе вновь возникало оно. Джордж бежал к нему по полю, голый, перепрыгивая через поленницы. «Я сойду с ума, если он опять станет оборотнем», — говорил Морис, и, как только они начинали возиться, это происходило, и тогда он просыпался от жестокого разочарования. Он не связывал этот сон с наставлением мистера Дьюси, еще меньше — со своим вторым сном, но он думал, что заболевает, а потом думал, что это послано ему за что-то в наказание.
Второй сон пересказать труднее. Ничего не происходило. Он едва различил лицо, едва расслышал голос, возвестивший: «Это твой друг», и все прошло, наполнив его красотой, научив нежности. Он был готов умереть за такого друга, он позволил бы такому другу умереть за него; они принесли бы друг другу любую жертву, и весь мир был бы для них ничто; ни смерть, ни расстояние, ни злоба не могли бы их разлучить, потому что «это мой друг». Недолго спустя Морис прошел конфирмацию. Он пытался убедить себя, что этот друг, должно быть, и есть Христос. Но у Христа была некрасивая бороденка. Может, это греческий бог — как на иллюстрациях в словаре античности? Это было бы более вероятно, но вероятнее всего, что это просто человек. Морис не хотел придавать своему сну большую определенность. Он вытягивал этот сон в реальность лишь настолько, насколько тот подавался. Никогда ему не встретить этого человека и не услышать вновь этот голос, и все же они стали для Мориса реальнее всего, что было ему знакомо, они на самом деле…
— Холл! Опять спите! Извольте после занятий переписать сто латинских стихов!
— Сэр!.. Это абсолютный дательный!
— Поздно. Проспали.
…они на самом деле влекли его к себе средь бела дня и опускали занавес. Он снова и снова впитывал эти черты и эти три слова, томимый нежностью и желанием делать добро, ибо так хотел его друг, и самому сделаться добрей, чтобы его друг мог сильнее любить его. К этому счастью почему-то