едущего рядом верхом молодого норманна с гладкой челкой, доходящей до глаз.
«Как он некрасив, – подумала она, разглядывая юношу при свете дня. – Неправильное худое лицо, бледная нездоровая кожа, крупный мясистый нос с широкими ноздрями…» Однако когда тот осторожно улыбнулся ей, лицо его стало приветливым и добрым.
– Ты очнулась, Птичка? – Он говорил на ее языке почти без ошибок. – Не волнуйся, скоро мы прибудем в Сомюр, и там за тобой будет хороший уход. Ты поправишься, вот увидишь, ты поправишься. Все забудется, поверь. Отныне все будет хорошо.
«Хорошо уж никогда больше не будет». Ей мучительно хотелось ответить ему, высказать, как она ненавидит и его самого, и его собратьев и желает всем им смерти, а еще более – себе самой. Она не хочет жить, и пусть он, если так добр, оставит ее в покое или, что было бы куда лучше, добьет ее…
Носилки опять тряхнуло, и она зажмурилась, сдерживая готовый вырваться крик.
– Эй вы там, поосторожнее!
Он что-то еще говорил, но Эмма уже вновь проваливалась в спасительное оцепенение и мрак. Она цеплялась за это забытье, пряталась в нем, как под плащом, стремясь укрыться от боли и страданий в милосердном бархатном мраке обморока…
Когда она снова открыла глаза, ночную тьму озаряло тихое пламя одинокой свечи. Эмма лежала на широком, покрытом шкурами ложе, перед ее глазами был сводчатый потолок с перекрестьем толстых балок. Стены из грубо тесанного камня были округлены, и девушке в первый миг показалось, что она у себя, в башне Девы Марии. Но в скромной обители сестер-бенедиктинок никогда не водилось таких богатых бронзовых треножников. Такой изысканной резной мебели – ларей, скамеек, покрытых овчинами, удивительно изящных точеных табуретов на скрещенных ножках. И хотя стены оставались голыми, со следами копоти, пол устилали мягкие козьи шкуры, а на выступе стены у окна стоял, поблескивая серебряными боками, кувшин, полный голубых колокольчиков и нарциссов. Эмме еще никогда не доводилось видеть столь роскошного покоя. Она слегка изменила положение тела – и под меховым покрывалом зашуршало сено, дохнув ароматом трав. И в тот же миг Эмма увидела тени людей на стене и вся сжалась в комок, однако в следующее мгновение облегченно перевела дух. Воин несомненно был все тот же юноша- норманн, но рядом с ним на скамье у окна сидела Тетсинда. Чуть дальше, на лавке, лежал ее сын Юдик, видимо спящий, и женщина ласково перебирала его короткие светлые волосы. Она спокойно беседовала с викингом, и слух девушки уловил в ее речи имя «Эмма». Юноша поднял голову, и их взгляды встретились. Он сейчас же поднялся, сделал к ней несколько шагов и остановился, словно колеблясь. Тетсинда бережно сняла с колен голову сына и приблизилась к ложу.
– Хвала Господу, ты пришла в себя!
Она коснулась головы девушки и улыбнулась.
– И жар спал. Вот видите, господин Атли, я же говорила, что после снадобий, которыми я ее поила, ей непременно станет лучше.
Эмма судорожно сглотнула. Горло все еще болело, но не так, как прежде.
– Где я?
– Ты в Сомюре, Птичка. Три дня ты провела в беспамятстве, а потом лихорадка сменилась сном. Ты крепко проспала несколько часов и наконец перестала бредить.
Теперь приблизился и норманн.
– Ты боишься? – спросил он, увидев, как в страхе широко распахнулись глаза девушки. – Я не сделаю тебе ничего плохого.
Но выражение ужаса так и не покинуло ее лица.
– Хочешь, чтобы я ушел?
Она молчала, и тогда он повернулся и покинул покой. Только после этого Эмма смогла вздохнуть свободно.
Тетсинда хлопотала вокруг нее, поправляя изголовье, поудобнее устраивая девушку и без умолку выкладывая новости. Всех пленных из Гилария привели в Сомюр, вернее в то, что осталось от некогда богатого и большого города, и загнали в угол между церковью и остатками городской стены. Ее же, Эмму, поместили в одну из уцелевших башен. В ее первом ярусе норманны держат награбленное, а здесь, наверху, располагается покой, где господин Атли, брат ярла Ролло, велел устроить ее. Он не так уж и плох этот юноша-язычник. Такого жилья нет, наверное, и у принцесс. А Тетсинде даже удалось уговорить его, чтобы к ней пустили ее сынишку, и теперь мальчик при ней. Их хорошо кормят, и никто им не угрожает, даже позволяют ходить где вздумается.
– Ты хочешь есть? – неожиданно спросила Тетсинда.
К своему удивлению, Эмма почувствовала, что действительно голодна. Однако она отрицательно покачала головой.
– Нет. Я хочу только одного – умереть. Оставь меня, Тетси. Я не буду жить после того, что со мной случилось.
– Глупости, – замахала руками женщина. – Не для того я тебя так выхаживала, чтобы ты теперь уморила себя голодом. Это страшный грех, Птичка. Даже твоя мать не сделала этого, пережив не меньше.
Упоминание о матери заставило болезненно сжаться сердце девушки.
– У нее была я, ей было ради кого жить. А у меня теперь не осталось ни одной близкой души…
Она осеклась, вспомнив о том, что говорила Пипина перед кончиной. Она, Эмма, не была плотью от ее плоти и крови, и графиня из Байе также потеряла все, когда нагрянули норманны. Однако в голове Эммы все еще не укладывалось, что Пипина Анжуйская ей, в сущности, чужая, а у нее где-то должна обретаться родня. «Могущественная родня», – подумала она, вспомнив, из какого она дома. Однако мысль, что в ее жилах течет королевская кровь, все еще казалась ей нелепой. Особенно сейчас, когда она была совершенно растерзана, подверглась насилию, стала последней рабыней норманнов.
Тетсинда вышла и вскоре вернулась вновь, неся глубокую миску.
– Молоко, – улыбаясь сказала она, – парное, теплое.
Эмма наблюдала, как она разбивает в миску яйцо, другое, потом кладет немного меда, а затем из тыквенной бутыли темной струйкой льет вино. Вино было отличным, даже со своего ложа девушка слышала его терпкий сладковатый запах, она закрыла глаза, но желудок ее терзал настойчивый спазм. Разум был угнетен и подавлен, но стремившееся к выздоровлению тело требовало подкрепления.
Тетсинда, постукивая деревянной ложкой, долго взбивала приготовленную смесь, присев на край ложа.
– Ты только погляди, какое чудо, – сладко приговаривала она. – Какой аромат, и пена будто цветок – розово-желтая…
– Я не буду этого пить, – упорно повторила Эмма. – Я хочу умереть… – Она недоговорила, и голос ее задрожал.
– Это грех, – вновь повторила Тетсинда, в ее голосе теперь слышались нетерпеливые нотки.
– Бог простит, его милосердие беспредельно.
– При чем здесь Бог?! – Теперь Тетсинда говорила громко и сердито. – Если у тебя достает сил упрямиться, значит, найдутся и для того, чтобы жить. Я, что ли, избежала этого?.. И Сервация, и сына моего убили на моих глазах, а со мной сделали что хотели. И другие женщины… Уж коли ты до сих пор не умерла, значит, тебе суждено жить. Забудь все, время – лучший врачеватель.
– Нет, оставь меня.
Тетсинда прищурилась.
– Если не будешь есть, я насильно волью это в тебя! Тебе придется жить, Птичка, иначе этот волчонок Атли убьет моего сына. Так он сказал. А он не лжет.
Эмма покосилась на спящего на лавке мальчугана и вспомнила, как убили его брата-близнеца. Выхода не было, вздохнув, она потянулась к миске.
– Вот и умница, благослови тебя Христос, – сразу оттаяла Тетсинда. – Тебе еще повезло, что ты приглянулась этому Атли. Он даже запретил своим норманнам подниматься сюда. Все, что необходимо, приносит сам – и еду, и свечи. А я сама видела – когда кому-то из этих разбойников приспичит, хватают любую и тут же, как сучку, валят ее при всех… Так что не гневи его, будь послушна. Подружка твоя Сезинанда – умница. Ее один бородатый язычник заприметил, так она, чтоб не достаться сразу десятерым,