я остался один из всей семьи – я и Эрвин.
Шорох пронесся по классу. Мне показалось: все, кто здесь есть, невольно шевельнулись, подались вперед, словно хотели быть поближе к светловолосому мальчику у стола.
Ганс протянул Софье Михайловне страницу из ученической тетради:
– Вот письмо, здесь оно расшифровано.
– «Дорогая жена, дорогие мои сыновья! – прочитала Софья Михайловна. – Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но сейчас я плачу только о том, что никогда больше не увижу вас. Смерть же меня не печалит. Нет капли крови, которая пролилась бы, не оставив следа. Я и все те, кто сейчас здесь со мной, – мы знаем, что жили не напрасно, что посеянное нами с таким трудом, ценой жизни, не пропадет и даст свои всходы. Пускай не скоро, но даст непременно. Я верю в это свято, и вера эта дает мне мужество умереть.
Дорогая Марта, сын моего товарища – мой сын. Прошу тебя, прими Эрвина в свое сердце рядом с Гансом и Куртом. Верю, что мои сыновья навсегда будут преданы делу, которому мы с тобой посвятили свою жизнь.
Целую тебя, дорогой, самый близкий мой друг. Обнимаю тебя и детей».
Софья Михайловна замолчала и опустила руку с письмом. В классе было очень тихо.
– Вы видите, – снова заговорил Ганс, и голос его дрогнул, – тут не сказано ничего особенного. Но мама объяснила нам, что отец не хотел, чтоб его прощальное письмо попало в чьи-нибудь грязные руки. И он сделал так, чтоб письмо могли прочитать только самые близкие.
– А где же его мать сейчас-то? – тихо спросила женщина, сидевшая по левую руку от меня. Вязанье давно уже лежало неподвижно у нее на коленях.
– Тоже в тюрьме, – не оборачиваясь, шепотом ответил Андрей.
– А брат старший?
– И брат.
Женщина опустила глаза, медленно покачала головой.
– О чем перед смертью думал, – сказал старик в первом ряду. – О чужом мальчонке…
Ганс вопросительно поглядел на него, потом на Софью Михайловну. Она перевела.
– Нет, какой же чужой? – сказал Ганс, поворачиваясь к старику, и даже прижал обе руки к груди. – Он сын товарища, сын друга, понимаете?
Старик выслушал перевод, кивнул и сказал мягко:
– Понимаю, понимаю, сынок!
Одна из учительниц спросила Ганса о школе. Он стал рассказывать так же просто, как говорил до сих пор.
– В Германии сейчас всюду страшно, – сказал он под конец. – Там все время боишься. Дома страшно, на улице страшно и в школе тоже страшно. Как будто все время кто-то подстерегает из-за угла. Страшно… – Он глубоко вздохнул и опять обвел взглядом всех сидящих перед ним. – Но когда-нибудь это кончится. Есть люди, которые все равно не боятся. Они борются. Не может так быть всегда, ведь правда?
И когда Софья Михайловна перевела эти слова, в классе согласно, ободряюще зашумели, от души стараясь утвердить мальчика в этой единственно справедливой мысли: не может вечно длиться такая тяжкая, такая нелюдская жизнь.
А потом (может быть, не только потому, что по-хозяйски, по-человечески хотелось об этом узнать, но и из желания отвлечь Ганса, заговорить с ним о более простом, житейском) его стали расспрашивать, много ли безработных в Германии, как там с едой, почем мясо, хлеб, картофель. Ганс отвечал все так же безыскусственно и с готовностью. Сын безработного, он знал все это не понаслышке; до приезда в Советский Союз и он и Эрвин много лет не чувствовали себя сытыми, они забыли вкус мяса, и, несмотря на все наши старания откормить их и подправить, несмотря на недавний загар, сразу видно было, какой Ганс худой и истощенный.
Окна были широко раскрыты, и в комнату глядела темная, звездная августовская ночь. Ганс все так же стоял, опершись рукой о стол, и добросовестно, подробно отвечал на вопросы. А Иван Алексеевич все чаще озабоченно посматривал на него.
Наконец Ивану Алексеевичу удалось выбрать минуту тишины, и он поднялся.
– Устал мальчишка, – сказал он про себя и обратился к Гансу: – Спасибо тебе, молодой товарищ!
Софья Михайловна не стала переводить – рука Ганса потонула в широких, крепких ладонях председателя.
– Большое тебе от всех нас спасибо! – повторил Иван Алексеевич.
Ганс улыбнулся, и по этой улыбке видно было, что он хорошо понял и без перевода.
Потом его обступили – кто гладил по плечу, кто жал руку. Он не успевал оборачиваться и отвечать улыбкой на слова, обращенные к нему.
– Не жалей, не жалей, что привел! – шепнул мне Соколов.
– Не жалею, – ответил я.
Мы возвращались в темноте. Звезды горели над нами большие, яркие, и то одна, то другая срывалась вниз. Ганс шел рядом со мной, я обнял его за плечи. Так мы и дошли молча до нашего дома.
42. «А ЧТО ЖЕ ЛЕГКО НА СВЕТЕ?»
Алексей Саввич, Саня и я проходим по классам. На верхнем этаже у нас школа. Четыре комнаты: вторая группа, третья, четвертая и пятая.