представить себе, что ваш избранник разделит с вами эту Милость, если же вы сделаете то, на что решились, все станет наоборот: вы разделите с ним его отверженность, его богоотступничество, его греховность, его вину.
– Но именно этого я и хочу: разделить с ним его отверженность. То есть я хочу помочь ему нести это бремя ради любви Христовой, – с замиранием сердца произнесла я.
Теперь он уже совершенно ничего не понимал.
– Как вы можете полагать, что действуете во имя любви Христовой, если сами же открыто предаете эту любовь? Все обстоит совсем иначе: вы отдаете вашу душу во власть смертельного врага Христа.
– Да, это так, это так… – пролепетала я, дрожа от ужаса. Но при этом у меня опять было чувство, как будто в узкое темное пространство исповедальни откуда-то сверху пролился необъяснимый, таинственный свет, – ведь разве Христос не предал Сам Себя в руки Своих смертельных врагов?
Тем временем он, все больше волнуясь, продолжал:
– Поймите же, что нет такого положения, которое могло бы оправдать это. Представьте себе Спасителя в Его Божественном милосердии, как Он покинул Дом Своего Отца, оставил небеса и небесное блаженство, чтобы разделить участь недостойных, умереть на кресте смертью грешников, в страшном одиночестве богопокинутости! И вы отказываетесь служить Ему, исполненному Божественной любви Христу, ради любви к недостойному?.. – Он вдруг оборвал свою речь на полуслове.
«Но ведь любовь к недостойному и есть мое служение Христу!» – мелькнуло у меня в сознании. Однако таинственный свет теперь озарил и его – он наконец понял двойной смысл собственных слов. Это внезапное просветление было для него, без сомнения, совершенно ошеломляющим открытием, которое словно ураганом смело, опрокинуло его прежний взгляд на мое положение. Его крупная, грузная фигура вздрогнула, как от удара молнии. Он смолк. Затем губы его зашевелились в беззвучной молитве. Я тоже стала молиться. Неведомый свет, пролившийся в сумрак тесного пространства, становился при этом все пронзительней и сильней, как будто мы погружались в некую сверхъестественную сияющую ясность. И хотя я не произносила больше ни слова, я чувствовала, что моя душа распростерлась перед ним, как перед Богом, и что он проникает в нее взглядом до самого дна. С этой минуты декан полностью, самоотверженно покорился своему ужасному священническому долгу. С этой минуты на него и в отношении моей души снизошло то странное просветление, которое есть одно из величайших духовных чудес, когда-либо выпадавших на мою долю. Он не то чтобы принял воззрения отца Анжело, не говоря уже о моих воззрениях, – он ничего не принял: он предался в этом деле в руку Божью, он вооружился великим терпением.
– Дитя мое, – сказал он через некоторое время, – я понял, что ваши намерения не имеют ничего общего с жаждой личного счастья. Ваше поражение не было поражением в обычном смысле, то есть поражением вашей религиозной позиции. Это –
Затем он назначил мне день и час, когда я должна была вновь прийти к нему, благословил меня, и я покинула исповедальню.
Я пробыла в ней довольно долго: месса близилась к концу. Священник уже стоял с гостией в руке перед алтарем, тепло мерцающим сквозь золотисто-солнечную завесу дыма. Это был тот самый момент перед причастием, который всегда приводил меня в неописуемое умиление, – момент, когда Церковь как бы раскрывает свои объятия для всех страждущих и обездоленных, приглашая их на пир Вечной любви. Повсюду со скамей поднимались прихожане, чтобы последовать этому приглашению. Я хотела, как обычно, присоединиться к ним, но вдруг с содроганием почувствовала страшное сомнение – смею ли я еще делить с ними эту радость? Декан ничего не сказал об этом, он лишь потребовал, чтобы я еще раз испытала себя перед принятием окончательного решения. Но разве я уже не приняла его в своей душе? Разве я уже не совершила роковой шаг? Совместимо ли это было со смирением перед законом Церкви? Совместимо ли это было с моим долгом глубочайшей искренности по отношению к ней? Я вновь дрожа опус-тилась на скамью и закрыла лицо руками. Я хотела попытаться мысленно принять причастие, как обычно делала это, когда по каким-либо причинам не могла приобщиться Святых Даров. Но и это мысленное причастие оказалось мне уже недоступно. Мной овладела какая-то невиданная доселе печаль. Оба великих таинства любви неразрывно связаны друг с другом, ведь существует лишь одна любовь: Божественная любовь, изливаясь с небес, отражается в человеческой любви, и тот, кто предал первую как таинство, предает и таинство второй. Нет, это не Церковь отринула меня – я сама сделала это. Я с ужасом почувствовала, что уже приняла другое причастие – я причастилась миру Энцио. И в то время как над алтарем возносилась троекратная утешительная молитва священника: «Господи, я недостоин, но скажи только слово, и исцелится душа моя», – у меня было чувство, будто мою душу поразила смертельная болезнь. Я больше не в состоянии была выносить близость алтаря. Я встала и отошла к одной из пустующих задних скамей. Там, в укромном уголке, где красноватые, «согретые любовью» камни стен и колонн были погружены в голубой полумрак, я опустилась на колени и вновь закрыла лицо руками. Жертва моя началась, но во мне вдруг не осталось ни малейшей надежды на ее действенность.
Не знаю, сколько времени я так простояла; месса должна была давно закончиться. Вдруг я явственно ощутила легкий озноб, как будто кто-то коснулся моего затылка. Поднимая голову, я успела заметить, что вокруг было пусто. Я обернулась – двери церкви были широко раскрыты. В пустом проеме, за порогом, на паперти, прямо, как отвесная скала, стояла чья-то узкая фигура, и, хотя я не могла различить лица, я почти физически ощущала прикованный к себе взгляд. Фигура стояла на том самом месте, где Энцио в первое время после нашей помолвки так часто поджидал меня, но в ней не было болезненно-яркой, сияющей светлоты и ясности, она, неподвижно застывшая против света, показалась мне абсолютно темной. Да простит меня Бог, но я даже подумала, что это, должно быть, черный ангел, ожидающий меня за порогом церкви, чтобы увести прочь с этого места, к которому я уже не имела никакого отношения, – фантазия, которую в то же мгновение вытеснило трезвое предположение, что это Энцио пришел за мной, потому что его матери стало плохо. Я вышла к нему, но он встретил меня вопросом: почему я не подошла, как обычно, к алтарю? Я поняла, что он наблюдал за мной во время службы; должно быть, он делал это и раньше, так как сказал «как обычно». Вот, оказывается, почему мне в церкви так часто казалось, что он где-то рядом! Я смотрела на него – его глаза ничего не отрицали, они ничего не скрывали; я прочла в них какое-то невероятное напряжение, которое почти лишило его самообладания.
– Почему ты не подошла к алтарю? – повторил он свой вопрос.
Теперь и меня покинуло самообладание. Боль заглушила во мне рассудок.
– Потому что я стала такой же бедной, как ты, – ответила я.
– Что значит такой же бедной, как я? – удивился и почти смутился он. – Я ни в коей мере не чувствую себя бедным.