еще год нашей работы. Мы, сотрудники 'бюро 06', были крайне огорчены тем, что нам приходится заканчивать расследование в относительно короткие сроки.
Но, с другой стороны, расходы, которые приходилось нести государству в связи с делом Эйхмана, были весьма велики. Он был единственным заключенным большого тюремного комплекса; по соображениям безопасности остальных заключенных оттуда перевели.
Кроме сотрудников 'бюро 06' - а нас было тоже больше тридцати человек, - здесь находилось подразделение пограничной полиции, отвечавшее за безопасность.
Из этого же подразделения были надзиратели и охранники. Никто из них не знал немецкого или испанского языка, которыми владел Эйхман. Но от офицеров охраны требовалось знание хотя бы одного из этих языков. Ни у кого из группы охраны не должно было быть родственников, погибших в результате Холокоста; этим исключался мотив личной мести.
Вся территория строжайше охранялась днем и ночью, в том числе из тех соображений, что террористы могли предпринять попытку освободить Эйхмана.
Камера Эйхмана имела размеры приблизительно три на четыре метра. В ней были только узкая кровать, стол и стул. В темное время суток постоянно горел свет.
Эйхман должен был сам ежедневно убирать камеру и находящееся перед ней помещение с душем и уборной. Он это делал старательно и охотно. Круглые сутки в камере находился охранник, за дверью камеры - еще один, наблюдавший через глазок за тем, чтобы между заключенным и сидящим внутри постовым не было никакого контакта. За этим вторым охранником наблюдал третий, сидящий за следующей дверью.
Эти меры предосторожности были направлены не столько на то, чтобы Эйхман не мог напасть на охранника в камере, сколько должны были исключить возможность самоубийство. Нас пугала сама мысль об этом; если бы такое ему действительно удалось, ни один человек в целом мире не поверил бы, что произошло самоубийство!
И мы берегли его как зеницу ока. Когда в первые недели электрический свет мешал ему спать и он укрывался шерстяным одеялом с головой, охранник должен был каждый раз стягивать одеяло, чтобы убедиться, что заключенный под одеялом не причинил себе никакого вреда. Дважды в день наш полицейский врач обыскивал его с головы до ног.
Помещение для допросов было гораздо больше, чем камера Эйхмана, но тоже весьма скромно меблировано - большой длинный стол из военного имущества, по одному стулу с каждой длинной его стороны и широкий табурет, на котором стоял магнитофон; обслуживал его я. Я сидел лицом к двери, Эйхман напротив меня. Перед каждым стоял на столе микрофон, справа от меня на столе - телефон.
Я никогда не оставался с Эйхманом вдвоем. Все допросы совершались по строго определенному ритуалу. Из здания, где находилось 'бюро 06' я входил через ворота во внутреннюю часть тюрьмы. Перед этим руководство охраной сообщало часовому о моем прибытии.
Я предъявлял удостоверение, охранник пропускал меня. Я пересекал внутренний двор, окруженный стеной, и через одноэтажный комплекс тюремных камер проходил в помещение для допросов. Там раскладывал бумаги и документы, ставил магнитофонную ленту и звонил по телефону офицеру охраны, чтобы привели арестанта.
Когда Эйхмана вели на допрос, впереди шел отвечающий за эту процедуру офицер. За ним - два надзирателя, между которыми шел Эйхман. Он становился за своим стулом по стойке 'смирно', пока я не предлагал ему сесть. Хотя я в первые же дни сказал ему, что это соблюдение формы мне не нужно, он следовал ему по-прежнему. Может быть, это была привычка, от которой он не мог отделаться, или же он поступал так, чтобы продемонстрировать, что и через 15 лет после капитуляции Германии он хочет, чтобы с ним обращались как с солдатом. Дежурный офицер приказывал надзирателю занять стул перед окном, еще одни надзиратель садился в проеме открытой двери.
Обязанностью охранника у окна было наблюдать за нами двумя, сидящими по обе стороны стола; надзиратель в дверях охранял его самого. Оба они не понимали ни слова из того, что говорили я и Эйхман. Наша беседа начиналась только после того, как дежурный офицер покидал помещение. Через каждые два часа он возвращался, чтобы сменить надзирателей, или приходил по моему телефонному звонку, когда допрос или сверка записи заканчивались.
Со временем я заметил, что когда Эйхман отвечает:
'Нет! Нет! Никогда, господин капитан...' или
'Этого не было! Никогда!'
- он всегда лжет. И в таких случаях я всегда обращался к коллегам с просьбой о поисках дополнительных материалов по таким нервирующим арестанта пунктам. Нередко удавалось что-то найти, и благодаря настойчивости коллег у меня появлялась возможность предъявить на одном из следующих допросов новые документы.
Когда я зачитывал Эйхману отрывки из книги 'Комендант Освенцима', написанной пресловутым начальником концлагеря Гёссом, Эйхман явно нервничал. Он отрицал все обвинения на том основании, что не имел ни малейшего влияния на происходившее в лагерях; с язвительным смешком то и дело пытался принизить суть показаний Гёсса, но дрожащие руки выдавали его страх.
Девятого октября 1960 г. в помещение, где происходил допрос, вошел начальник тюрьмы полковник Оффер и сообщил Эйхману, что сегодня ожидается прибытие из Кельна защитника д-ра Серватиуса. Через два дня при просмотре очередной распечатки протокола Эйхман, возбужденный первым свиданием с адвокатом, рассказал мне, что представлял себе Серватиуса именно таким, как он выглядит.
Что он производит впечатление весьма компетентного человека. Ведь во время Нюрнбергских процессов он должен был набраться большого опыта по таким делам. Это пригодится ему, Эйхману, он ведь понимает серьезность положения и не строит иллюзий. Во всяком случае, его судебный процесс будет историческим событием высшего разряда; не так важна его личность, как 'исторические факторы'. А сам он ведь только 'маленькое колесико' в гигантской гитлеровской машине...
Я возразил, что на самом деле коренным вопросом процесса будет - а не был ли он как раз 'маховиком' безжалостной машины уничтожения. Но это вопрос, решить который не может ни он, ни я; на него должен ответить суд.
Спустя примерно месяц я предъявил Эйхману документ, датированный 21 сентября 1939 г., когда в Польше еще шли бои. Речь в нем шла о совещании с его участием, на котором было принято решение о 'геттоизации' в Польше всех евреев - как первой стадии 'окончательного решения'. Именно это Эйхман категорически отрицал ранее.
Необходимость признать, что он уже с сентября 1939 г. знал о плане массового уничтожения евреев, была для него заметным ударом. Документ совершенно лишил его аппетита; в тот день он не притронулся к обеду. Обычно же съедал без остатка.
Когда мы сверяли одну из последних записей в феврале 1961 г., дежурный офицер привел в комнату, где происходил допрос, нашего фотографа Гербера. Когда тот устанавливал свой аппарат, Эйхман вопрошающе смотрел на меня широко раскрытыми глазами. Я сказал: 'Я думаю, нас хотят сфотографировать'. Эйхман застегнул верхнюю пуговицу рубахи, сказал 'А, хорошо', вытянулся по струнке на своем стуле и сделал серьезное задумчивое выражение лица. Он был тщеславен и хотел войти в историю с видом значительной личности. Через два месяца после последнего допроса Эйхман предстал в Иерусалиме перед судьями. Государство Израиль оплатило его защиту. Судебный процесс был поучительно корректен. Ни одной из жертв Эйхмана такого на долю не выпало.
Авнер В. Лесс