— Мне хотелось бы, — не сразу отозвался отец, — чтобы ты жила с верой. Без веры, надежды и любви человек перестает быть человеком. И тогда он способен на все худшее… Если веришь, как верили, несмотря ни на что, твой прадед и Большая Оля, вступай! Но мне показалось… Ничего не делай без веры!.. — звучала не просьба — мольба, обнаженная боль. Он отвернулся, отдернул занавеску. Светало…
10
Погрузившись в проблемы своего класса, Анатолий Алексеевич старался как можно реже появляться в учительской. Отсиживаясь в «оружейке» — крохотной комнатушке на четвертом этаже, где хранилось боевое некогда оружие, пригодное теперь лишь для занятий по начальной военной подготовке, — он подолгу думал о жизни, о ребятах, о своем учительстве. И сознавал, что не находит пока убеждающие слова и верный тон.
Ребята молча выслушивали его правильные рассуждения о комсомоле и расходились разочарованными. Подсказать им, как избежать формализма при приеме в организацию, он не умел. Этот формализм был как бы узаконенным. Какими делами заняться школьному комсомолу, он и сам представлял смутно. Ребята знали и понимали не меньше, чем он, их учитель.
— Посмотрим-посмотрим, как вы станете выкручиваться, — ехидничала Холодова, когда он пообещал дискуссии в политклубе.
— Боишься, что знаний не хватит? — тоже съязвил он. — Так ты и поможешь. Ты ведь у нас лучший политинформатор?..
— Политинформация — совсем другое, — словно несмышленышу пояснила девочка, — читаешь, что пишут, и пересказываешь. А как быть с тем, о чем не пишут? Как объясните вы нам, почему мы разбазариваем нефть? Почему в стране, где столько богатств: земли, леса, нефти, газа, металла и народ трудолюбивый, а теперь и образованный, не хватает мяса, колбасы, даже хлеба?! Или вы знаете, как возник в нашей социалистической действительности культ личности? Как наша прославленная демократия допустила напрасные жертвы?..
И все они посмотрели на него с нескрываемым любопытством. Он учил их истории. Они хотели прежде всего знать его мнение о культе личности Сталина, будто от его позиции в этом вопросе зависело что-то очень значительное в их дальнейших отношениях.
Что он мог им сказать? Что он знал помимо того, что стало известно на XX съезде партии и в публикациях после съезда?
Со студенческих, даже со школьных лет он привык цитировать. Сколько он помнил себя, так было принято. Мысли великих надежно защищали, как щит, как непробиваемая броня. Но что-то, пока неуловимое, какой-то едва различимый сдвиг уже наступил в сознании молодых, которые и младше-то его не намного. Они не желали больше поклоняться авторитетам и оценивали все, что узнавали, видели и слышали, по своему разумению. И всех остальных людей принимали или не принимали по их способности мыслить и действовать. Этих ребят нельзя было уговорить, их можно было только убедить.
Разговор в политклубе о культе личности Анатолий Алексеевич начал издалека. Рассказал о том, как в своих работах рассматривали взаимодействие «героя» и «толпы» Ленин и Плеханов. Упомянул, как высмеивали Маркс и Энгельс «льстивый культ Лассаля», его «хвастливое самовоспевание», стремление «казаться самому себе невероятно важным». Прочитал отрывок из письма Маркса Вильгельму Блосу: «Из неприязни ко всякому культу личности я во время существования Интернационала никогда не допускал до огласки многочисленные обращения, в которых признавались мои заслуги и которыми мне надоедали из разных стран, — я даже никогда не отвечал на них, разве только изредка за них отчитывал».
Процитировал он и Ленина, как же без этого? «Еще бы обойтись без неудач и ошибок в таком новом, для всей мировой истории новом деле, как создание невиданного еще типа государственного устройства! Мы будем неуклонно бороться за исправление наших неудач и ошибок, за улучшение нашего, весьма и весьма далекого от совершенства, применения к жизни советских принципов».
Казалось, его слушали внимательно. Но когда он принялся излагать позицию партии в оценке заслуг и ошибок Сталина, его неожиданно перебил Прибаукин:
— А как же быть с теми, чья жизнь жертвенно брошена на алтарь прекрасного здания будущего блаженства? — То ли Вениамин балагурил по привычке, то ли, спасаясь иронией, всерьез выяснял важную для себя истину?..
И тут вскочила Киссицкая, не дожидаясь ответа. Назидательно сказала:
— Как бы ни иронизировали некоторые, история не рассчитана на одну человеческую жизнь. Смешно спорить. Бесспорно, что Сталин имеет большие заслуги перед партией, рабочим классом и даже международным рабочим движением… — Она и на уроках всегда говорила так, будто считала себя крупнейшим теоретиком прошлого и настоящего. — Общеизвестна его роль в подготовке и проведении социалистической революции, в гражданской войне, в борьбе за построение социализма и, наконец, в Великой Отечественной войне… — Задрав кверху курносенький носик, Киссицкая говорила с пафосом, не замечая неприязни одноклассников, — Но с другой стороны, особенно в последний период, игнорирование норм партийной жизни и принципа коллективного руководства привело к извращению партийной демократии, к нарушению революционной законности, к необоснованным репрессиям. Время было такое…
Испытывая ощущение страшной неловкости и стыда за свою беспомощность, Анатолий Алексеевич с сожалением наблюдал, как воздвигает Киссицкая непреодолимую преграду между собою и своими товарищами, а заодно между ребятами и им самим.
И снова он не успел вмешаться, поднялась Дубинина. Раньше ее никак нельзя было упрекнуть в несдержанности и агрессивности, теперь Олеся резко оборвала Киссицкую:
— Что ты знаешь о том времени?! Что ты все выставляешься и болтаешь о том, что тебе неизвестно?! (Анатолий Алексеевич не предполагал, что Олеська может быть такой разгневанной, разъяренной.) У тебя нет вопросов? Для тебя все просто? В результате ошибок… У тебя в семье пострадал кто-нибудь в результате ошибок? Я устала от твоей болтовни. Сама-то ты веришь в то, о чем плетешь с чужих слов?
— Что ты имеешь в виду? — взвилась Киссицкая. — Я верю в идеалы коммунизма…
— А я хочу во всех идеалах разобраться сама, понимаешь — сама! — Олеська порывистым движением откинула назад волосы, ее теплые глаза сделались непроницаемыми, злыми. — Партия осудила Сталина, потом осудила тех, кто его осудил, потом… — Она безнадежно махнула рукой и собралась сесть, но выпрямилась и принялась снова говорить, отчаянно, неистово: — Я не хочу, не хочу и не буду выдавать готовые идеалы и цели за свои собственные. Это безнравственно. Я должна обрести веру или… — Она вдруг сама себя остановила и обратилась с вопросом к Клубничкиной, которая всегда сидела с ней рядом: — Ты можешь сказать, во что веришь?
— Я? — растерялась правдоискательница Клубничкина. — Я — в справедливость.
— А ты, Игорь? — спросила Олеська у Пирогова, не замечая больше Киссицкую, которая продолжала стоять в выжидательной позе.
— Я? — Игорь манерно схватился за лоб правой рукой, якобы размышляя, — Я верю в разум и… пожалуй, в добро.
— А я, — выкрикнул Прибаукин, — в чувство юмора!
Холодова почувствовала, что пришла ее очередь сказать свое слово. Удивительно угловатые, не женственные были у нее движения. Но держалась она всегда с достоинством, без суеты.
— Сократ, — сказала она спокойно и внушительно, — тоже верил в разум. Даже в высший разум. Он бродил по улицам Афин, этакий, заметь, Прибаукин, добродушный остряк. Кстати, ищущий истину, Клубничкина, в справедливом споре. Он учил людей, как жить нравственно и справедливо, как правильно устроить жизнь. Только его остроумие и его искания мало кому нравились. Аристократы считали его развязным, а демократы видели в нем своего разоблачителя. И Сократа, с его верой в высшую