ее отношениям с Игорем Пироговым, не скажет: «Твой Пирожок ни с чем!» А Игорь все больше нравился ей.
Чем хуже она Дубининой? Подумаешь, какая красавица, золотые волосы! Кроме тряпок, и говорить-то с ней не о чем. Счастье, что она Пирогова с его вздохами не замечает. Такой, как Игорек, ей не по зубам. Присохла к своему дурачку — шутничку Сережке Судакову, нравилось, что он классом старше. Но теперь, когда Судакова не стало, не заинтересовалась бы она Пироговым!
Оля понимала, что так думать скверно, совестно по отношению к трагически погибшему товарищу, да и к Дубининой, которая мается со своим страшным несчастьем. Но злой бес, словно нарочно, вселялся в нее, когда на пути ее желаний возникали препятствия.
Так случилось, что никогда не удавалось Оле увидеть себя прежде, чем взрослые сообщали ей, как она выглядит. Не успевала она оценивать свои поступки и слова раньше любящих ее старших и постепенно свое отражение в восторженных глазах стала воспринимать за самое себя, а восторги на устах близких — за истинные свои заслуги. И всякий раз чувствовала себя ущемленной, когда обнаруживала несовпадения.
Отец и мать Оли поженились еще студентами, и с первых же шагов семейной жизни попали в полную зависимость от своих родителей. Родительские пары, «старики», плохо совмещались друг с другом: опыт жизни, взгляды, привычки, ценности — все не совпадало. Оля осознавала уже связь между несложившимися отношениями взрослых и противоречивым своим характером.
С тех пор как она помнила себя, ей всегда казалось, что мосток, объединявший тот и другой берег, держится кое-как и вот-вот провалится. Мамины «старики», такие умные и образованные, ни с того ни с сего принимались вспоминать, сколько сделали для Олиного папы. Папа приходил в бешенство. И папины «старики» немедля возмущались и начинали перечислять, сколько вещей и продуктов перетаскали за время своего «оброка»…
Стоило только одним «старикам» подарить Олечке платье, как другие тотчас же тащили шубку. Только одни забирали девочку на дачу, другие немедля доставали путевку в лучший санаторий, куда пускали с детьми. Если кто-то восторгался остроумной фразой маленькой Оли, его тут же перебивали, восхваляя ее сообразительность или красоту.
Оля научилась ловко передвигаться по ветхому мостику. Повзрослев, она сообразила, что разногласия между «стариками» куда более серьезные, чем простое выяснение отношений: «кто больше — кто меньше?» или осуждение «нелепых» привычек: «В таком-то возрасте (имеется в виду бабушка мамы) и ходить в брючках, да еще порхать на лыжах». Или: «На таких-то приемах и не научиться правильно держать вилку (это уже о бабушке папы)».
Прислушиваясь к взрослым разговорам, Оля узнала, что мамин папа — ученый — обвиняет папиного и других, «таких как он», во всех недостатках нашей жизни, которых он подмечает немало. А папин «старик» — партийный работник, — волнуясь, доказывает, отстаивает и наступает на маминого с претензиями к «хлипким» интеллигентам. И чаще всего они не могут понять друг друга, когда вспоминают трудные времена — коллективизацию, тридцатые годы или послевоенные, а особенно когда говорят о культе личности и о «исторической неизбежности».
— Вы хотели создать монолит, вы заботились о равных правах для всех в коллективе, — горячится дед-ученый, — честь вам и хвала. Но личность… В агонии вашего дела вы презирали личность. Вы ее уничтожали годами, десятилетиями.
— Вы слепой человек, — возмущается дед — партийный работник, — разве когда-нибудь прежде были созданы такие условия для расцвета личности? Мы голодали, мы мерзли в голых степях, в тайге и болотах, возводя гиганты индустрии, дороги и электростанции. Разве мы не добились успеха? Разве не выстоял наш монолит в годы войны? А о своих ошибках мы сказали честно и прямо…
— Сказали?! — с досадой нападает дед-ученый, — Но скольких мы недосчитались?! Разве они помешали бы успеху? С ними мы двигались бы вперед куда быстрее и разумнее… И войну выиграли бы скорее, с меньшими потерями… Но войны не станем касаться. Это особое время: там ясно, где враг, где свой и против чего бороться, что защищать…
Оля всегда внимательно слушает «стариков», но не может определить, кто из дедов больше прав? Выходит, в одно и то же отпущенное для жизни время они жили по-разному. И теперь мамин «старик» почему-то попрекает папиного, будто именно он управлял событиями. А сам-то он где был? Почему не возражал, не вмешивался, если ему так все не нравилось? И что значат эти слова, такие страшные своей непонятностью: «роковое время», «историческая неизбежность», «история не рассчитана на одну человеческую жизнь»?..
Когда Оля думает об этом, голова становится тяжелой и хочется поскорее вышвырнуть непосильную ношу из головы, избавиться от всего необъяснимого…
Но в школе, в разговорах с одноклассниками она никогда не показывает свою растерянность, никогда. Напротив, свысока дает всем понять, что знает
Домашняя атмосфера вечного раздражения и недовольства всех всеми лишила Олю способности любить и уважать. По-настоящему преданно и безраздельно полюбила она только себя, единственную.
Жадно надеясь на лидерство, Оля мучилась в догадках, отчего же победа, едва померещившись, ускользала от нее? Почему все не устраивается так, как она задумала? И теперь вот вперед вырвалась Холодова? И даже эти, Клубничкина с Дубининой, значат для ребят больше, чем она?!
Человек совсем не глупый, Оля путалась в простом, житейском, не догадываясь, что секрет всего, что с ней происходит, в ней самой.
Раздражаясь, все чаще в мыслях натыкалась она на новенького, Прибаукина. Ей казалось, что именно с появлением этого «преподобного Вениамина» и начались для нее все сложности. И она все больше настраивала себя против него.
2
Поначалу и всем остальным в классе Вениамин Прибаукин не приглянулся. Определили: «темный парень». Умные книжки его не интересуют, в искусстве не сечет, на французском как только рот откроет, все покатываются со смеху. Говорить с ним о высших материях, а в классе поговорить любили, просто смешно.
Но среди них, привыкших, что никому ни до кого нет дела, Венька казался добродушным и непривычно компанейским.
Веньке ничего не стоило сесть рядом с девчонкой и, обняв на глазах у всех, шептать ей на ухо что-то таинственное. Поначалу девчонки смотрели на него с недоверием, некоторые, как Киссицкая, презрительно, но Прибаукина это не смущало. Он невозмутимо и щедро разбрасывал комплименты, которые самыми неведомыми путями попадали все же на благодатную почву и давали недурные всходы.
«Ах, Маша, какой у тебя цвет лица, я падаю!», «Ах, Олеська, какой миленький у тебя воротничок! А глаза! Зовут и дурманят!» Что уж там, нравилось это девчонкам. И даже Холодова удостоила Вениамина рассеянной улыбкой, когда он, вроде бы ни к кому не обращаясь, громко сказал: «Ну, дева, ты у нас просто Сократ!»
Прозвища, не обидные, но очень точно бьющие в цель, с легкой руки балагура Веньки плодились одно за другим, как грибы после теплого осеннего дождя. Ольгу Яковлевну стали называть Аленкой, Олю Дубинину — Олеськой, Олю Холодову — Сократом или Соколей, производным от Сократа и Оли, а Олю Киссицкую не Кисей, как ее именовали прежде, а Цицей — в честь древнеримского философа Цицерона. Хитрый Венька чувствовал враждебность Киссицкой, но и ее он старался смягчить, угадывая, что
Награждая прозвищами многочисленных Оль и Маш, Прибаукин как бы поправлял время, так охотно уравнивающее всех, даже в выборе имен. Шутовствуя, как и все на свете шуты, он точно чувствовал ситуацию и людей.