– Нет, подожди, – сказала она. – Пойдем сюда.

И она решительно повернула налево.

– Почему сюда?

– Это совсем близко, – сказала Катя, – ну совсем близко. Три минуты.

– Что такое?

– Мы зайдем в мою поликлинику и сразу же скажем, что я сегодня совсем не приду на работу. Только скажем и пойдем. Только на одну минуту. Одно слово. Хорошо?

– Хорошо, – сказал Басаргин.

До поликлиники они добежали, почти не разговаривая, а только от времени до времени пожимая друг другу руки, каждый раз по согласному душевному движению одновременно, – и каждый раз это радовало их обоих.

Поликлиника помещалась в таком же длинном бревенчатом бараке, как вокзал и все другие учреждения города. В последний раз пожав руку Басаргину и повторив: «Одну минуту», Катя вбежала на крыльцо и скрылась за дверью, а Басаргин, глядя себе под ноги и поскрипывая по снегу ботинками, стал ходить взад и вперед перед крыльцом.

Только сейчас он почувствовал, что наконец был вполне дома. К тому большому «мы», которым встретила его родина в Шербуре веселым голосом вахтенного на танкере «Донбасс», прибавилось еще простое и радостное «мы вдвоем», без которого у него никогда не было и никогда не могло быть полного счастья.

И это пришедшее к нему прекрасное недостающее было Катей, просто Катей, с ее огромными и чуть печальными глазами, от необыкновенного взгляда которых он и сейчас по-прежнему вздрагивал, как от толчка в сердце, с ее чесанками, полушубком и сбитой набок ушанкой, с ее маленькими теплыми руками и старым простым колечком на пальце, с ее тяжелыми темными волосами, в которых когда-нибудь еще поселятся серебряные нити, – дай бог, дай бог прожить вместе всю жизнь!

Это было Катей, просто Катей, которую он ждал три года и еще две, нет, уже целых три минуты, проведенные им у этих дверей.

Но сначала вышла молодая круглая няня в косынке и белом халате, с вылезавшими из широких сапог пухлыми коленками. Она остановилась на крыльце, с озабоченным видом посмотрела во все стороны, увидела Басаргина, оглядела его с ног до головы и, взвизгнув, убежала.

Потом вышла вторая няня, пожилая, в халате и в платке. Она по-деревенски подперла щеку рукой, долго и серьезно разглядывала Басаргина и молча ушла.

Тогда он понял, что это смотрины Катиного мужа, и неудержимо рассмеялся. Катя застала его смеющимся.

– Чему ты смеешься?

– Это ты их послала смотреть на меня? – спросил он.

– Нет, это они сами.

– Отпустили?

– Конечно.

Держась за руки, они вернулись к вокзалу и пошли домой по тому самому, узкому, в нескольких местах перерытому окопами тротуару, по которому он три часа назад шел сюда один.

Они шли и молчали, невольно откладывая все слова до дома, и в то же время зная, что они до такой степени вместе, что им не страшно не только молчать, но и думать о чем угодно своем, только чувствуя в руке другую руку, одно прикосновение к которой возвращало их друг другу из плена самых далеких мыслей.

Басаргин шел и думал о том, что вот начинает светать, и город, по которому он шел ночью, выглядит уже веселее, и маленькие домики на рассвете смотрят приглядней и крепче, и даже в самой их скороспелой дощатой и бревенчатой простоте все равно есть свидетельство веселой и неистребимой способности к возрождению.

«Хотя, реально рассуждая, – подумал он, – строить еще до черта!»

Но разве он не реалист? Разве он этого не знает? И разве у него все-таки не хорошо на душе? Хорошо, потому что нет неосуществимых надежд. В жизни человека – да, есть. Но в жизни людей – нет!

– Мы ведь с тобой романтики, да? – вдруг остановившись, спросил он Катю и посмотрел ей в лицо.

– Да, – сказала она, не понимая хода мыслей, приведших его к этому вопросу, но радуясь тому знакомому и любимому ею выражению его лица, которое безошибочно говорило ей, что он счастлив в эту минуту.

– Да, конечно, – сказал он. Они пошли дальше, и она подумала, что теперь, когда он вернулся, она, как это ни трудно, все-таки будет кончать свой институт. В конце концов ей только двадцать восемь. Ну положим, в мае будет двадцать девять. Ну двадцать девять, так что же? В эту минуту она не могла представить себе, что, кроме них двоих, где-то в Москве есть еще один давно и совершенно чужой ей человек, который, ссылаясь на какие-то странные законы и права, от времени до времени пишет ей глупые письма, называет ее в них своей женой и то просит, то требует, чтобы она вернулась к нему.

Она отпустила руку Басаргина, взяла его под локоть, прижалась к нему и так же неожиданно, как он, спросила:

– Ничего, что в мае мне будет двадцать девять?

И он тоже не понял хода ее мыслей, приведшего к этому вопросу, но инстинктивно сделал самое лучшее, что мог сделать в ответ. Он молча притянул ее к себе, обнял и очень долгим поцелуем поцеловал в губы. А потом, все еще ничего не говоря, взял за руку, и они пошли дальше.

На пустой до этого улице начали появляться первые спешившие на работу прохожие. Чуть слышно пахло дымом, и над крышами высокие прямые дымки уходили в безветренное небо.

«Дым отечества», – подумал Басаргин. – «Дым отечества…» – повторил он мысленно.

* * *

Ночь. Я сижу у открытого окна в номере гостиницы и вижу белый купол Капитолия, за которым дома, и еще дома, чужие дома Вашингтона. И океан. И Европа, и только там, за всем этим, границы моего отечества – Страны Советов.

– Дым отечества, – шепчу я.

И перед моими глазами проходят весенние хляби Украины, дымы далеких пожаров, артиллеристы, несущие на руках снаряды.

Красная площадь. Дождь. Мокрые фашистские знамена, падающие к подножию Мавзолея.

Юность. Маленький завод. Четырнадцатилетние мальчишки, фрезерующие на старых станках детали для Сталинградского тракторного.

Детство. Курсанты в островерхих шлемах идут в Рязани по Ряжской улице на антоновцев и поют: «Слушай, рабочий, война началася…»

Праздники. Чкалов, осыпанный цветами, едет по кричащей улице Горького.

Тризны. Молчаливая очередь движется по Большой Дмитровке к затянутым крепом дверям Колонного зала.

И мужество, мужество и еще раз мужество.

Плакаты со словами Джамбула: «Ленинградцы, дети мои!» – на растерзанном Невском проспекте.

Разведчики на Рыбачьем полуострове у радиоприемника, плачущие от счастья, потому что седьмого ноября тысяча девятьсот сорок первого года в Москве, на Красной площади, несмотря ни на что, все-таки состоялся парад!

Сталинградская переправа. Девушка, которая переправляет раненых через Волгу каждый день, три раза туда и три раза обратно, виновато говорит мне о том, как ей хочется жить и любить…

Отечество, милое отечество! Я говорю о тебе таком, каким я видел и знаю тебя. Молчаливо любимое, верно хранимое в бедствиях, наше советское отечество! Что же ты такое? Семья Басаргиных? Или семья человека, который будет в типографии набирать эту книгу? Или любая другая во имя твое трудившаяся и воевавшая семья? Или семья народов, семья миллионов людей, впервые за существование человечества разрушивших ужасную ложь о неизбежности миллиона одиночеств? Или ты – все это, вместе взятое и, как океан в каплю воды, помещенное в душу одного человека, а значит – в миллионы душ, из которых каждая есть самое надежное хранилище частицы отечества, частицы общей души миллионов?

Не в этом ли твоя сила, твоя слава и твоя непобедимость, мое израненное войной, но могучее, еще не

Вы читаете Дым отечества
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату