– Это невозможно, госпожа Брон.
– Тогда – что-то вроде тематического парка?
Джонни рассмеялся. Какой приятный у него был смех – естественный, непринужденный.
– Возможно. Я и сам не знаю, зачем создали эту штуку. Это… модель.
– Модель. – Прищурившись, я смотрела вдоль узкой улочки на красный диск заходящего солнца. – Мне приходилось видеть голограммы Старой Земли. И знаете, похоже. Как будто я действительно там.
– Модель очень точная.
– И все-таки где мы? Я хочу сказать, возле какой звезды?
– Номера я не знаю, – ответил Джонни. – Где-то в Скоплении Геркулеса.
Едва удержавшись, чтобы не переспросить, я присела на ступеньку. С появлением двигателя Хоукинга человечество исследовало, колонизировало и связало нуль-Т-каналами множество миров, разделенных порой тысячами световых лет. Но никто еще не пытался достичь бурлящего ядра Галактики. Человечество освоило лишь один из спиральных рукавов и делало сейчас первые шаги за пределы своей колыбели. А тут – Скопление Геркулеса.
– Зачем Техно-Центру понадобилось строить копию Рима в Скоплении Геркулеса? – спросила я.
Джонни сел рядом. Мы смотрели на голубей, разгуливавших по площади. Внезапно они все разом взмыли в воздух и закружили над крышами.
– Этого я не знаю, госпожа Брон. Я многое еще не изучил… да, честно говоря, до последнего времени и не стремился.
– Ламия, – негромко произнесла я.
– Что?
– Зовите меня просто Ламия.
Джонни наклонил голову ко мне и улыбнулся.
– Спасибо, Ламия. Кстати, сдается мне, они скопировали не один только Рим. Тут вся Старая Земля.
Я оперлась ладонями о нагретую солнцем каменную ступеньку, на которой сидела.
– Вся Старая Земля? С… континентами и городами?
– Думаю, что так. Правда, за пределами Англии и Италии я не был – исключая путешествие морем. Но кажется, аналогия полная.
– Бог ты мой! Зачем им все это?
Джонни медленно кивнул.
– И в самом деле! Только ваш Бог тут ни при чем. И вообще, давайте зайдем ко мне, обсудим все, а заодно и поедим. Похоже, эта модель как-то связана с моим убийством.
«Ко мне» так «ко мне». Джонни занимал квартиру в большом доме у подножия мраморной лестницы. Из окон открывался вид на площадь, которую Джонни называл «пьяцца», и лестницу, которая вела к большой церкви из желто-коричневого камня. Внизу, посреди площади, бил фонтан в виде корабля, нарушая плеском воды вечернюю тишину. Джонни сказал, что фонтан проектировал Бернини,[35] но это имя мне ничего не говорило.
Комнаты были небольшие, хотя и с высокими потолками, мебель неказистая, но украшенная искусной резьбой. Узнать по стилю, когда ее изготовили, я так и не смогла. Никаких признаков электричества или современных бытовых приборов. У дверей и потом, уже наверху, я пыталась заговорить с домом, но он не отозвался. А когда на площадь и город спустились сумерки, за высокими окнами зажглись редкие фонари, в которых наверняка использовался газ или какое-нибудь другое допотопное горючее.
– Это из прошлого Старой Земли, – сказала я, прикасаясь к пышным подушкам. И тут только до меня дошло. – Китс умер в Италии. В начале… девятнадцатого века. Или двадцатого? Это… тогда?
– Да. Начало девятнадцатого века: 1821 год, если быть точным.
– Значит, весь этот мир – музей?
– О нет! Различные районы соответствуют различным эпохам. Все зависит от объекта.
– Не понимаю. – Мы перешли в комнату, заставленную громоздкой мебелью, и я устроилась у окна на диване, украшенном странной резьбой. Золотистый вечерний свет играл на шпиле той желто-коричневой церкви. На фоне темнеющего неба кружились и кружились белые голуби. – И что же, миллионы… кибридов… живут на этой липовой Старой Земле?
– Вряд ли, – ответил Джонни. – Думаю, их тут столько, сколько нужно для каждого конкретного проекта. – Заметив, что я все еще не понимаю, он перевел дыхание и продолжал объяснять: – Когда я… проснулся, здесь были кибриды Джозефа Северна, доктора Кларка, квартирной хозяйки Анны Анчелетти, молодого лейтенанта Элтона и других личностей. Итальянские лавочники, хозяин траттории на той стороне площади, который приносил нам еду, случайные прохожие и так далее. Человек двадцать, не больше.
– Что же с ними случилось?
– Вероятно, они были… рециркулированы. Как тот человек с косой.
– Коса… – Сквозь густой полумрак я пристально поглядела на Джонни. – Так он был кибридом?
– Вне всякого сомнения. Картина саморазрушения, которую вы описали, очень характерна. Если бы мне потребовалось избавиться вот от этого своего кибрида, я поступил бы точно так же.
Мои мысли понеслись вскачь. Теперь я поняла, как мало знала… и какой была дурой.
– Значит, вас пытался убить другой ИскИн?
– Похоже на то.
– Но зачем?
Джонни развел руками.
– Возможно, чтобы стереть какой-то квант информации, который исчез бы вместе с моим кибридом. Допустим, я узнал что-то совсем недавно, а другой ИскИн… или другие… догадались, что это знание можно уничтожить, только выведя из строя мою периферию.
Я встала, прошлась по комнате и остановилась у окна. Теперь уже по-настоящему стемнело. В комнате были лампы, но Джонни, похоже, не собирался их зажигать. Да и я сейчас предпочитала темноту. Она смягчала ощущение нереальности происходящего. Я заглянула в спальню. Сквозь выходившие на запад окна в комнату проникали последние лучи света; смутно белела постель.
– Вы умерли здесь? – спросила я.
– Он, а не я, – мягко напомнил Джонни. – Да, он умер здесь.
– Но ведь вы помните то же, что и он.
– Полузабытые сны – не более. В моих воспоминаниях полно пробелов.
– Но вы знаете, что он чувствовал!
– Я знаю, что он чувствовал по мнению авторов проекта.
– Расскажите.
– О чем? – В темноте кожа Джонни казалась бледной, короткие локоны – совсем черными.
– Что чувствуешь, когда умираешь и когда рождаешься вновь.
И Джонни начал рассказывать. Его голос звучал мягко, почти напевно. Временами он переходил на английский, архаичный и оттого непонятный, но гораздо более приятный на слух, чем та мешанина, на которой говорят в наши дни.
Он рассказывал мне, что значит быть поэтом, одержимым стремлением к совершенству и куда более суровым к себе, чем самые злобные из его критиков. А критики были злобными. Его стихи отвергали, над ними смеялись, их называли вторичными и просто глупыми. Бедность не позволяла ему жениться на любимой женщине, однако он ссужал деньгами своего брата в Америке, лишая себя последней возможности обрести наконец материальную независимость. А когда его поэтический дар достиг расцвета и пришел краткий миг славы, он пал жертвой «чахотки» – болезни, которая унесла в могилу его мать и брата Тома. Его отправили в Италию, якобы «на лечение». Он понимал, что это означает на самом деле – одинокую, мучительную смерть в двадцать шесть лет… Он рассказал мне, какие испытывал муки при виде почерка Фанни на конверте, ибо малейшее движение причиняло ему боль. Рассказывал о преданности молодого художника Джозефа Северна, которого «друзья» поэта (покинувшие его в дни болезни) приставили к нему в качестве спутника и компаньона – Северн ухаживал за умирающим и оставался рядом с ним до самой кончины. Он рассказал мне об ужасе ночных кровотечений, о докторе Кларке, который пускал ему кровь и прописывал «физические упражнения и свежий воздух». И наконец, он поведал о полном разочаровании в Боге и беспредельном отчаянии, воплотившихся в сочиненной им самим собственной эпитафии, которая и