не был тем, что литераторы и теологи зовут 'небесным покоем'. И это хорошо: ведь для меня было бы невыносимо ужасно быть отмеченным Богом, им избранным; я уверен, что, если заболев, я был бы излечен чудом, то не пережил бы этого. Чудо - гнусная вещь: покой, который я искал в отхожем месте и который я буду искать в воспоминаниях о нем, этот покой внушает мне доверие, этот покой приятен.
Иногда начинался дождь, я слышал стук капель по цинковой крыше; тогда мое грустное блаженство, мое угрюмое наслаждение усугублялось еще и ощущением скорби. Я приоткрывал дверь, и вид мокрого сада с побитой дождем зеленью приводил меня в отчаяние. Я часами сидел в этой камере, примостившись на деревянном сиденье; мои душа и тело, добыча запаха и темноты, пребывали в состоянии мистической взволнованности, ибо самая тайная часть существа приходила сюда именно с тем, чтобы разоблачаться, как приходят в исповедальню. Пустая исповедальня таила в себе для меня такую же сладость. На картинках из старых журналов мод, валявшихся там, женщины 1910 года непременно носили муфту, зонтик или платье с турнюром.
Мне понадобилось много времени, чтобы, распознав их, прибегнуть к колдовству этих низменных сил, которые за ноги тянули меня к себе, махали вокруг меня черными крыльями, похожими на ресницы вампиров, и вонзали самшитовые пальцы в мои глаза.
В соседней камере спустили воду. Так как наши унитазы соединены, вода в моем забурлила и еще одна волна запаха захлестнула камеру. Мой твердый член зажат в трусах, и стоит прикоснуться к нему рукой, как он, освобожденный, упирается в простыню, и та сразу приподнимается. Миньон! Дивина! А я здесь один...
Я люблю Миньона особенно нежно, поэтому не сомневайтесь - в конце концов это свою судьбу, истинную или ложную - я то как лохмотья, то как судейскую мантию надеваю на плечи Дивины.
Медленно, но верно я стремлюсь избавить ее от всякого счастья, чтобы сделать из нее святую. Хотя огонь, сжигающий ее, уничтожил тяжелые оковы, ее уже опутывают новые: Любовь. Так рождается мораль, которая, конечно, не является моралью в общепринятом смысле (это мораль под стать Дивине), но все-таки это мораль, со своими понятиями о Добре и Зле. Дивина еще не стоит по ту сторону добра и зла, там, где и должно быть святому. А я, скорее добрый, чем злой, демон веду ее за руку.
Вот 'Дивинариана', составленная для вас. Так как я хочу описать несколько произвольно взятых эпизодов, то оставляю читателю самостоятельно разобраться с хронологией описываемых событий, приняв за данное, что на протяжении этой, 1-й главы ей будет от двадцати до тридцати лет.
Дивинариана
Дивина говорит Миньону: 'Ты мое безумие'.
Дивина скромна. Она отличает роскошь лишь по тайне, которая в ней таится и которая ее пугает. Роскошные отели, словно логово ведьм, держат пленников силой своих чар, и лишь наши заклинания способны высвободить их из мрамора, ковров, бархата, черного дерева и хрусталя. Едва разбогатев благодаря одному аргентинцу, Дивина приобщилась к роскоши. Она накупила кожаных чемоданов с окованными углами, пахнущих мускусом... Семь или восемь раз на дню она садилась в вагон поезда, распихивала свой багаж, устраивалась на подушках, а за несколько секунд до свистка, звала двух или трех носильщиков, выгружалась, брала машину и просила отвезти ее в Гранд-Отель, где останавливалась лишь на время, необходимое, чтобы быстро и роскошно устроиться. Целую неделю она вела жизнь звезды и теперь умеет и ступать по ковру, и говорить с лакеем, и не потеряться среди роскошной мебели. Она приручила волшебство и спустила роскошь на землю. Теперь крутые закругления и завитки на мебели, картинных рамах и деревянных стенных панелях, вырезанные в стиле эпохи Людовика XV, придают особую элегантность ее жизни, которая развертывается перед ней, словно раздваивающаяся дворцовая лестница. А уж когда во взятой напрокат машине она проезжает мимо кованой решетки или выписывает на улице восхитительную петлю, тогда она - инфанта.
Смерть это не мелочь. Дивина уже боится оказаться застигнутой ею врасплох. Она хочет умереть достойно. Как тот младший лейтенант авиации, который отправлялся на боевой вылет в парадной форме, чтобы смерть, случайно залетев в самолет, обнаружила и запечатлела бы его в образе офицера, а не бортмеханика. Вот и у Дивины всегда при себе засаленный серый диплом о высшем образовании
- Он глуп, как пуговица... (Мимоза собирается сказать: от ботинок).
Дивина нежно: от ширинки.
У нее всегда при себе, в рукаве, маленький веер из газа и белой слоновой кости. Когда она произносила слово, которое ее смущало, то с быстротой фокусника вынимала из рукава веер, раскрывала его, и вдруг возникшее порхающее крыло прикрывало нижнюю часть ее лица. Всю ее жизнь веер будет порхать возле нее. Она обновит его у торговца домашней птицей на улице Лепик. Дивина с подругой зашли туда купить курицу. Следом вошел сын хозяина. Глядя на него, Дивина загоготала, подозвала подругу и, засунув палец в гузку курицы, лежащей на разделочном столе, закричала: 'О, смотрите же, вот красотка из красоток!' А веер уже порхал возле ее покрасневших щек. Она еще раз влажным взглядом посмотрела на хозяйского сына.
Полицейские задержали Дивину на бульваре, она была немного навеселе. Пронзительным голосом она поет Veni Creator [16]. И каждый прохожий, словно наяву, видит перед собой маленькие пары новобрачных: скрытые под белыми кружевами, они преклоняют колени на вышитой скамеечке для молитвы; а оба сержанта видят себя шаферами на свадьбе у кузины. Однако они все же ведут Дивину в участок. Всю дорогу туда она трется о них, а они, возбудившись, лишь крепче держат ее и нарочно спотыкаются, чтобы лишний раз прикоснуться к ее бедрам своими. Их гигантские члены ожили, они бьют, они колотят, они напирают в отчаянном и кровавом приступе на дверь штанов толстого голубого сукна. Они, как священник в Вербное воскресенье у закрытой двери церкви, требуют открыть ее. А молодые и старые педерасты стоят на бульваре и наблюдают, как Дивину уводят под торжественное свадебное песнопение Veni Creator:
- На нее наденут наручники!
- Как на матроса!
- Как на каторжника!
- Как на роженицу!
Останавливаются буржуа, их много, но никто из них ничего не видит и ничего не понимает, и едва ли их мирное доверчивое настроение испортит такой пустяк:
Дивина, ведомая под руки, и жалеющие ее подруги.
Отпущенная на свободу, назавтра вечером она снова на своем посту на бульваре. Глаз у нее синий и распухший.
- Боже, миленькие мои, я ведь чуть в обморок не упала. Жандармы меня поддержали. Они все меня окружили и обмахивали клетчатыми носовыми платками. Они, как святые женщины, осушали мое лицо. Мое Божественное Лицо: 'Придите в себя, Дивина, придите, придите, придите в себя!' Они меня воспевали!
Они отвели меня в темный карцер. На белой стене кто-то (О, этот 'кто-то'! Я буду искать его среди мелких строк тяжелых страниц романов с продолжением, населенных восхитительно прекрасными пажами и хулиганами. Я развязываю, расшнуровываю камзол и туфли одного из пажей свиты Жана- Черные Подвязки, потом я отпускаю его, жестокий нож в одной руке, а его напряженный член зажат в другой, он стоит лицом к стене и вот - полюбуйтесь на этого молодого пленника, невероятно девственного. Он прижимается щекой к стене. От одного поцелуя он начинает лизать поверхность стены, и штукатурка жадно впитывает его слюну. Потом ливень поцелуев. Его движения обрисовывают очертания невидимого партнера, который сжимает его в объятьях и которого не отпускает жестокая стена. Наконец, от тоски и отчаяния, от избытка любви, паж рисует...) нарисовал фарандолу таких... Ах! Милочки, вы только представьте себе и напейтесь, чтобы туда попасть, но я же могу только обрисовать: такое крылатое, вздувшееся, толстое, важное, как амурчик, с роскошными сахарными... . А вокруг, милые дамы, самых прямых и крепких из них обвивались клематисы, вьюнки, настурции, и скрюченные 'котики'. Ах, что за колонны! Камера неслась во весь опор: это какое-то безумие, безумие, безумие!
Милые тюремные камеры! После чудовищной мерзости моего ареста, моих разных арестов, каждый из которых всегда был первым, ибо являлся моему внутреннему зрению в своей непоправимости, со скоростью и блеском головокружительными,. фатальными, после заключения моих рук в стальной кабриолет, блестящий, как драгоценность или теорема, - после этого тюремная камера, которую я теперь люблю, как порок, сама по себе стала мне утешением.
Запах тюрьмы - это запах мочи, формалина и краски. Во всех тюрьмах Европы я узнавал его, и я осознал, что этот запах в конце концов превратится в запах моей судьбы. Всякий раз, попадая туда, я ищу на стенах следы моих предыдущих заключений, а значит - моих предыдущих отчаяний, сожалений, желаний, которые другой заключенный оставил бы за меня. Я исследую поверхности стен в поисках следов, оставленных мне другом. Я не знаю, что такое настоящая дружба, какие следы оставляет на сердце, а иногда и на коже, дружба двух мужчин друг к другу; в тюрьме я иногда хочу испытать именно чувство братской дружбы, но всегда к мужчине обязательно моего возраста, который был бы красив и я бы ему полностью доверял, который был бы сообщником в моих любовных похождениях, в моих кражах, моих преступных желаниях; но это не дает мне представления о такой дружбе, о запахе одного и другого из друзей в их самых интимных местах, потому что я строю из себя в этом случае мужчину, который знает, что таковым не является. Я жду, что на стене проявится какая-то ужасная тайна, убийство или предательство в дружбе или надругательство над Мертвыми, для которой я был бы блистающим склепомНо я находил лишь какие-то отдельные слова, нацарапанные булавкой на штукатурке, выражения любви или возмущения, а чаще - покорности судьбе: 'Жожо де ла Бастож всегда будет любить свою женушку.' 'Мое сердце к такой-то матери, мой елдак - шлюхам, мою голову - Дейблеру.' Эти наскальные надписи почти всегда являются обращением к женщине или просто стишками, которые известны всем блатным во Франции:
Уголь станет белым-белым,
Белым снегом сажа станет,
Но никогда родной тюряге
Не изменит моя память.
Ах, эти свирели Пана! Они отмечают прошедшие дни!
И наконец: удивительная надпись, выбитая на мраморе под козырьком парадного подъезда: 'Тюрьма основана 17 марта 1900 года'; она вызывает в моем воображении кортеж, состоящий из важных чинов, которые торжественно приводят сюда первого заключенного.
Дивина: 'Сердце на ладони, а ладонь дырявая, а рука в мешке, мешок закрыт, и сердце мое попалось'.
Доброта Дивины. Она полностью и без оглядки доверяла мужчинам с правильными и резкими чертами лица, и густыми, прядью падающими на лоб волосами, и казалось, это доверие согласуется с тем влиянием, которое такие мужчины оказывали на Дивину. Она, с ее живым критическим умом, часто оказывалась обманутой. Она поняла это, вдруг или постепенно, и захотела изменить свое поведение, и интеллектуальный скептицизм в борьбе с сентиментальной услужливостью победил и утвердился в ней. Но ее продолжают обманывать, так как теперь в ней пробудилась всепоглощающая страсть к молодым мужчинам, она чувствует к ним неотвратимое притяжение. Она принимает их признания в любви с иронией в улыбке или в словах, за которой проступают и плохо скрытая слабость (как слабость педерастов перед бугром на штанах Горги), и все ее усилия устоять перед их чувственной красотой (их неприступностью), между тем как они всегда отвечают ей такой же, но только жестокой улыбочкой, как будто вылетев между зубов Дивины, она отскочила от