которой у нее горели щеки, с той настойчивостью, с которой плотные руки Альберто в раздувшихся карманах не давали покоя деревенским девушкам. Но точно так же, как я сам согласился бы убить только нежного подростка, чтобы после смерти мне достался труп, но труп еще теплый, и призрак, который так приятно обнимать; так и Эренестина шла на убийство только при условии, что она избежит ужаса, которого невозможно избежать на этом свете (конвульсии, упрек и отчаяние в глазах жертвы, брызги крови и мозга), и ужаса ангельского, потустороннего, именно поэтому, а может быть, и для того, чтобы придать больше торжественности моменту, она надела свои украшения. Так и я когда-то делал себе кокаиновые инъекции, специально выбирая для этого шприц в форме изящной пробки для графина, и надевал на указательный палец кольцо с огромным бриллиантом. Действуя таким образом, она не понимала, что усложняет свой жест, придавая ему исключительность, странность, которые угрожали все испортить. Так и получилось. Плавно и медленно спускаясь, комната слилась с роскошной квартирой, в золоте, со стенами, обитыми гранатовым бархата с дорогой стильной мебелью, в полумраке созданном красными фаевыми портьерами, и увешанной большими зеркалами с хрустальными подвесками на канделябрах. Важная деталь: с потолка свисала огромная люстра, а пол был застелен пушистым сине-фиолетовым ковром.

Во время свадебного путешествия в Париж, как-то вечером с улицы Эрнестина мельком увидя через занавеси окна эти великолепные апартаменты, идя под руку с мужем, она робко, пока робко мечтала умереть там от любви к какому-нибудь тевтонскому рыцарю! Гарденал [6] и цветы... Пот! когда она уже успела умереть так несколько раз, квартира освободилась для драмы более страшной чем ее собственная смерть.

Я усложняю, запутываю, вы скажете: это ребячество. Да, это ребячество. Все заключенные - дети, и только дети бывают так изворотливы, скрытны, так понятны и непоследовательны. 'А еще хорошо бы, - подумала Эрнестина, - чтобы о в каком-нибудь роскошном городе, в Каннах или в Венеции, чтобы я могла совершать туда паломничества'.

Женой или любовницей дожа, остановиться в каком-нибудь отеле на берегу Адриатики, скажем, в 'Ритце', и потом с охапкой цветов в руках по крутой тропинке взбираться к кладбищу, сесть на простую плиту из белого выпуклого камня и замереть, упиваясь ароматом страдания!

Не возвращая ее в реальность, которой она и не покидала, подготовка декораций для спектакля заставила ее, однако, стряхнуть с себя эти видения.

Она пошла за револьвером, который уже давно был заряжен предупредительным Провидением, и когда Эрнестина взяла его, тяжелый, как восставший фаллос то осознала, что беременна убийством, беременна смертью. Вам неведомо это нечеловеческое, это экстатическое состояние ослепленного убийцы, сжимающего в руке пистолет, нож, ружье или пузырек с ядом, или убийцы, который уже сделал шаг, ведущий его к пропасти. Последний жест Эрнестина могла бы исполнить быстро, но она, как, впрочем, и Кюлафруа, следует сценарию, которого не читала, который пишу я, и в котором развязка наступит в свое время. Эрнестине известна лишь ущербная, чисто литературная сторона ее поступка, но то обстоятельство, что она должна подчиниться плохой литературе, делает ее еще более трогательной и в ее собственных, и в моих глазах. В драме, как и в жизни, она избегает надменной красоты.

Всякому преднамеренному убийству, предшествует подготовительный церемониал и всегда, вслед за ним, следует церемониал искупительный. Смысл и того и другого обычно не доходит до сознания убийцы. Все идет своим чередом. У Эрнестины времени было как раз, чтобы резаться перед траурным залом прощания. Она выстрелила. Пуля пробила висящий под стеклом почетный диплом ее покойного мужа. Страшный Грохот. Одурманенный снотворным ребенок ничего не слышал. Эрнестина тоже: она выстрелила в квартире с гранатовым бархатом, и пуля, разбив (зеркала, подвески, хрусталь, искрошив мрамор, прорвав обивку, сломав, наконец, всю выдуманную конструкцию, обрушила на голову падающей Эрнестины, вместо сверкающей крови, хруст, люстры и подвесок и серый пепел.

Она пришла в себя посреди обломков собственной драмы. В руках ее уже не было револьвера, он исчез под кроватью, как топор на дне пруда, как бродяга в стене; ее руки, легкие, мысли, порхают вокруг нее. Потом она ждет.

Вот такой, пьяной от горя, ее и застал Миньон. Ему стало не по себе: она была красива и при этом казалась безумной, но, скорее, все-таки его испугала ее красота. Он сам был красив, чего же ей бояться? Увы, мне слишком мало, а точнее, почти ничего не известно о скрытых отношениях между красивыми людьми, знающими, что они красивы; и уж совсем ничего я не знаю об отношениях между красивыми мальчиками, которые кажутся друзьями, хотя, возможно, на самом деле ненавидят друг друге. Когда они просто улыбаются друг другу, вкладывают ли они бессознательно в эту улыбку какую-то нежность и как это влияет на них? Миньон неумело перекрестился над гробом. Его застенчивость можно было принять за отрешенность, но именно в этой застенчивости заключено все его очарование.

Смерть тяжелой печатью, как сургуч на старинных грамотах, повисла на занавесках, на стенах и на коврах. Но особенно на занавесках. Они ведь наиболее чувствительны. Они чувствуют смерть и, как собаки, возвещают о ней. Они облаивают смерть своими складками, которые приоткрываются, чернея, как рты и глаза масок в трагедиях Софокла, или выгибаются, становясь выпуклыми, как веки христианских аскетов. Ставни были закрыты, свечи зажжены. Миньон, который не узнавал мансарды, где жили они с Дивиной, вел себя сдержанно, как молодой человек, наносящий визит.

Его чувства у гроба? Никаких. Он уже забыл Дивину.

Служащие похоронного бюро явились почти тут же, очень кстати выручив его.

В пелене дождя черная процессия, пестрящая размалеванными лицами, пахнущая румянами и цветами, тронулась вслед за катафалком. Круглые плоские зонты, покачиваясь в такт шагам, поддерживали ее между небом и землей. Прохожие уже не видели ее, она была такой легкой, что уже поднялась на десять метров над землей; лишь служанки да лакеи еще могли бы рассмотреть ее, если только в эти 10 часов утра первые не подносили чашку шоколада в постель хозяйке, а вторые не открывали двери утренним посетителям. К тому же процессия двигалась так быстро, что была почти невидима. Оси колес катафалка были снабжены крыльями. Первым под дождь вышел священник, распевая Deus Irae. Он приподнимал подол сутаны, его научили делать так в дождливую погоду еще в семинарии. Этот хотя и непроизвольный жест, как бы высвобождал в нем из плаценты благородства целый ряд грустных и загадочных существ. Прикрывшись полой черного бархатного облачения, сшитого из того же бархата, что и полумаска Фантомаса или супруги венецианского дожа на карнавале, он попытался ускользнуть, но тут земля сама ускользнула из-под его ног, и мы сейчас увидим, в какую ловушку он попал. На мгновение показалась нижняя часть его лица. Священник этот был совсем молод: под его траурным облачением угадывалось тело страстного атлета. Иными словами, он носил чужую одежду.

Заупокойная служба в церкви ограничилась 'Faites ceci en memoire de moi' [7], после чего священник волчьей походкой подошел к алтарю, молча открыл отмычкой замок дарохранительницы, отодвинул покров тем жестом, каким в полночь раздвигают двойной полог алькова, затем, затаив дыхание, взял дароносицу с осторожностью взломщика, не надевшего перчаток, и, разломив, проглотил подозрительного вида облатку.

Дорога от церкви до кладбища была долгой, а текст требника слишком хорошо известен. Хотя заупокойное пение и черное шитое серебром облачение были прелестны. Священник тащился по грязи, как если бы шел по лесу. Какому лесу? -спросил он себя. Ну, скажем, Богемский лес в одной чужой стране. Скорей всего - в Венгрии. Несомненно, к выбору именно этой страны его подтолкнуло мудрое предположение, что венгры -единственные азиаты на европейском континенте. Гунны. Атилла жжет траву, а его солдаты греют сырое мясо себе на обед, зажав его куски между ляжками, такими же, а может, и еще более мощными, чем ляжки Альберто, Миньона, Горги и даже чем бока их лошадей. Осень. В венгерском лесу идет дождь.

Вода с веток стекает на лоб священника. Слышен лишь шум капель, стучащих по мокрым листьям. Вечереет, в лесу становится все тревожнее. Священник поплотней запахивает на своих великолепных бедрах серый оплянд [8] , широкий, как. его сегодняшнее облачение, в которое он завернут там.

В лесу есть лесопилка, двое парней, которые на ней работают, ушли на охоту. Их здесь никто не знает. Они, священник узнал об этом, кажется, в одном из своих снов, вернулись недавно из кругосветного путешествия. Священник так же, как и там, читал здесь заупокойную молитву, в момент, когда наткнулся на одного из этих чужеземцев, того, который помоложе, с лицом, точь-в-точь как у мясника из моей деревни. Тот возвращался с охоты. В уголке рта - погасший окурок. Слово 'окурок' и привкус размокшего табака заставили спину священника напрячься, и тремя маленькими резкими движениями он кончил; наслаждение отозвалось дрожью во всех его мышцах вплоть до самой последней, которая содрогнулась и извергла звездное семя.

Губы пильщика прильнули ко рту священника, впихнув в него окурок языком более властным, чем королевский указ. Священник был сражен любовью и без чувств упал на пропитанный водой мох. Раздев его почти догола, незнакомец ласкал его с благодарностью, даже, как показалось священнику, умиленно. Потом он одним движением перекинул через плечо свой ягдташ, в котором лежал лесной кот, подобрал ружье и ушел, беззаботно посвистывая.

Священник огибал склепы, педерасты шли за ним, спотыкаясь о камни, по мокрой траве, среди могил они походили на ангелов. Мальчик-певчий, жалкий замухрышка, который и не подозревал о приключении, только что пережитом священником, спросил, можно ли ему не снимать скуфью. Священник разрешил. На ходу, не вынимая руку из кармана, ногой он сделал то, чисто танцевальное, Движение, которым заканчивается танго. Он слегка присел на чуть выставленную вперед на носок ногу и резко выставил вперед колено, отчего сутана закачалась, подобно широким штанинам моряка или гаучо, шагающего вразвалку. И затянул псалом.

Когда процессия подошла к могиле, наверняка вырытой тем самым могильщиком, за которым Дивина когда-то наблюдала из своего окна, гроб с покойницей, завернутой в белые кружева, был опущен. Священник освятил могилу и передал кропило сперва Миньону, который покраснел, ощутив в руке тяжесть этого предмета (ведь он был уже далеко от Дивины, на полпути назад к своему племени, родственному племени молодых цыган, которые соглашаются вас 'покачать' [9], но только ногами), а потом педерастам, и все вокруг наполнилось визгом и фырканием. Именно о таком уходе, в обстановке, созданной причудливым переплетением фантазии и гнусности, Дивина, должно быть, и мечтала.

Дивина умерла. Умерла и похоронена.

...Умерла и похоронена.

Раз Дивина умерла, поэт может воспевать ее, рассказывать легенду, сагу или предание о Дивине. Сагу о Дивине нужно бы танцевать, изображать жестами и мимикой, изредка поясняя действие легкими ремарками. Невозможность представить вам ее балетное воплощение, заставляет меня прибегать к многословию, дабы создать нужное впечатление, но я постараюсь избежать при этом выражений банальных, пустых, бессодержательных и бесцветных.

Чего хочу я, сочиняя эту историю? Восстановив ход своей жизни, проследив ее путь, я стремлюсь наполнить мою камеру наслаждением, стать тем, чем я чуть было не стал, вновь найти те мгновения, когда я блуждал в сложных лабиринтах ловушек подземного неба, погружаясь в них, как в черную пустоту. Медленно передвигать массы зловонного воздуха, обрезать нити, на которых букетами висят мои чувства, наблюдать, как из неведомо какого звездного потока возникнет, возможно, цыган, которого я ищу, мокрый, в пене волос, играющий на скрипке, дьявольски ловко спрятанный за алым бархатным занавесом ночного кабаре.

Говоря о Дивине, я буду, в зависимости от своего настроения, смешивать мужское и женское, а если мне придется цитировать, по ходу повествования, какую-нибудь женщину, я найду способ, как-нибудь исхитрюсь, чтобы не возникло путаницы.

Появившись однажды в Париже, Дивина так и прожила там двадцать лет, до самой смерти. Она всегда была худенькой, и подвижной, хотя к концу жизни черты ее приобрели некоторую угловатость. Около двух часов ночи она вошла в кафе Граффа на Монмартре. Посетители его были сплошь из еще сырой и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату