посмотреть, чем нас кормят в исполкомовской столовке, приходите завтра, у кого зубы острые…
— Церкви вы зря рушите, — перебил его Бабаев. — Есть бог, нет ли его, дело темное, а вот на клиросе попеть я люблю… И ко всеношной под праздник, хоть и реденько, а хаживаю, грешник… Вам, молодым, фигли-мигли, попеть-поплясать, с девчонками побеситься, кино, клубы, мы тому не препятствуем, и вы на нас, стариков, собаками не кидайтесь… И все будет тихо, мирно.
Павел принялся поносить самогонщиков, переводящих на зелье хлеб, говорил о бедности республики, о том, что «сразу всего не сообразишь». Старик замахал на него рваными рукавами.
— Чего ты гнешься, как проволока?.. У нас опорки с ног сваливаются, а ты надел новые-то калоши и несешь оревину… Тебе ветер в зад, ты сухой и чистый… Бедность, так всем бедность, мы к богачеству и непривычны… Языком, туды ее растуды, не надо трепать… Ты еще мал, круп не драл, понянчил бы вот кувалду, другое бы запел.
— Я, Бабай, нянчил кувалду.
— А знаешь, за какой конец ее держут?
— Знаю.
— Все мы мастера со стола куски хватать.
Кузнецы поглядели на его новенькие калоши.
Павел густо покраснел… Сбросил шинель и, подвязывая чей-то брезентовый фартук, невесело усмехнулся.
— Давай, шевели печку… Может статься, и не разучился кувалдой махать, надо попробовать.
— Горно у меня на ходу, — прогундосил Бабаев и, насмешливо поглядывая на Павла из-под седых бровей, тронул меха.
Мастеровые молча расступились. По лицам блуждала недоверчивая ухмылка, другие взирали равнодушно.
В печке забушевало пламя.
На широком верстаке валялись готовые рессорные листы, нарубленная шпилька, обрезки размеченного мелом железа. Павел, обжигая через дыры в голицах руки, выхватывал из горна лист за листом, бросал на наковальню и не глядя, как будто небрежно, бил ручником… Но уже по одному тому, как он держал клещи и потюкивал ручником, опытному глазу было видно, что работа эта ему не в диковинку, и кузнецы одобрительно загудели, придвинулись ближе, подавая советы:
— Так, так…
— Концы не перепускай.
— Серьгу обомнешь, легче.
— Ничего, ничего, вваривай.
— Мастерок-хренок…
Волнуясь и ни на кого не глядя, Павел подогнал листы друг к другу, сшил их шпилькой, обжал на струпцинке и бросил на козла; потом выхватил из горна раскаленный хомут и посадил его на связку.
— Подправьте-ка кто…
— Давай, — подскочил Бабаев и вырвал у него ручник, а сам Павел схватил кувалду и начал стремительно, пока не остыл, наколачивать хомут до места.
Повеселевший старик покрикивал:
— Жамкни!
Г-гах!
— Погладь!
Гах!
— Хватит!
Обливающийся потом Павел ударил еще раз и бросил кувалду: товарная рессора была готова.
Сели, закурили, опять пустились в споры о хлебе и революции, о боге и разрухе железнодорожного транспорта… Надолго бы им разговора хватило, но в цех заглянул секретарь учпрофсожа и, крикнув: «Муку привезли», — убежал дальше.
Кузнецы, выхватывая из карманов и пазух мешки, бросились в двери. Павел отряхнул забрызганную углем шинель, подтянул ремень, оглянулся — в цехе не осталось ни одного человека; обожженными пальцами он провел по ребрам еще не остывшей рессоры и, мягко улыбнувшись, пошел к выходу.
Зазябшая лошадь подхватила и понесла его, как птица. Пружинил встречный ветер, в передок санок били ошметки снега. По дороге в город, перебрасываясь шутками и бойким разговором, шли оживленные кучки рабочих, на горбах у них белели мешки, а в зубах попыхивали раздуваемые ветром цигарки.
Спустя неделю, когда над уездом поднялся во весь свой рост огнеликий мятеж, по городу была объявлена добровольная мобилизация: из сотни железнодорожников Клюквинского узла в отряд записалось больше тридцати человек, на приемочный пункт одним из первых явился рессорщик Бабаев.
Покой притихшего города охраняли разъезды. Подковы гулко били в мерзлую дорогу.
День и ночь из продскладов и баз на вокзал тянулись обозы с мукой, кожами и тюками мануфактуры.
На перекрестках вывихнутых слободских улчонок, под тоской серых заборов, жались кучки жителей…
— Ага, бегут… Увозят… Наработали.
— Это они эвыковыриваются.
— Каюк, всем каюк…
— Ох, бабоньки… Ох, батюшки…
— Не робей, тетки, хуже не будет.
— Может, казенки откроют, — сказал, не попадая зуб на зуб, пирожник Хрущев.
— Кто про что, а шелудивый про баню! — фыркнула вислорожая Фенька Бульда, и все рассмеялись.
Два отбившиеся от артели воза с мукой слобожане растащили.
С пожарной каланчи старый солдат Онуфрий первый увидал надвигающиеся тучи восстанцев: широко раскинувшись, затопив собою белые поля, они шли, подобны земляному потопу… Захлебываясь, задребезжал избитый пожарный колокол.
Ветром тревоги качнуло город.
А в исполкомовских коридорах сновали коммунары и рабочие дружинники, перепоясанные кишками патронных лент. По полу и на канцелярских столах спали вернувшиеся с ночного дежурства отрядники. Сбившийся с ног тщедушный завхоз награждал каждого добровольца ломтем хлеба, банкой консервов и осьмушкой махорки.
В кабинете Капустина заседал ревком.
Гильда протоколировала:
Объявить город и уезд на осадном положении.
Все запасы оружия раздать рабочим.
Сформировать в самом срочном порядке летучий кавалерийский отряд.
Ускорить переброску на север скопившегося на вокзале хлеба, возложив ответственность за всю операцию на Гребенщикова и Климова…
Чистый пикейный воротничок охватывал ее тонкую шею, непокорные после тифа кольца кудрей стояли дыбом, отчего вся она была похожа на ламповый ерш. Сваленный сном в угол дивана, похрапывал продкомиссар Лосев. Иван Павлович Капустин бегал по кабинету и говорил:
— Безобразное поведение отдельных наших отрядов срывает всю работу по ликвидации мятежа. Мародеров необходимо расстреливать на месте!.. Главу семьи, из которой хотя бы один человек ушел в банду, расстреливать на месте! Остальных брать заложниками… Кулацкий дом, из которого семья скрылась, сжигать! Имущество кулацкое раздавать бедноте… Только решительными и жестокими мерами нам в кратчайший срок удастся задавить мятеж. Время уговоров минуло, каленым железом мы должны, товарищи…
— Не пори горячку, Капустин, — прервал его Павел, — бить надо думаючи. Восстание, несомненно, вдохновляется кулаками… Кулак использовывает и свое влияние на деревню и наши ошибки, но сам-то кулак прячется за широкую спину бедняка и середняка… Смородин вчера говорил: занимает он с отрядом деревню — кулаки первыми выходят встречать его с иконами, хлебом-солью и изъявляют свою покорность… Направленный в гущу восстанцев, наш удар вызовет еще большее озлобление в массе крестьянства и надолго поссорит нас с деревней… Повторяю, бить надо думаючи. Наша сила не только в штыке, но и в слове убеждения… Предлагаю немедленно выпустить воззвание к трудящемуся крестьянству, кинуть в очаги восстания самых преданных партийцев, чтобы они это воззвание как можно скорее распространили… Громить же со всей решительностью в первую очередь надо кулака, актив дезертиров и тех эсеров и колчаковских шпионов, что, по сведениям нашей разведки, шьются…
— Восстало сто тысяч кулаков! Город окружен! — крикнул, врываясь в кабинет и сверкая налитыми кровью глазами, Пеньтюшкин. Он бросил на стол пучагу свежих депеш. — Товарищи, печальные новости!.. Глубоковский у заставы встречает мятежников с музыкой!.. Мы в западне!.. Восстало сто тысяч…
Капустин — дикий и растрепанный — хлеснул его в ухо и зашипел:
— Не вопи, сукин сын, не поднимай паники…
В задохнувшейся тишине где-то захлопали двери, в открытую форточку, как далекое рыданье, ветер донес всхлипы оркестра.
— Товарищи, спокойствие, — сказал Капустин, откашливая волнение и оправляя оттянутый маузером пояс. — Объявляю заседание закрытым…
По городу стучали выстрелы, и на далеких окраинах крики нарастали, како бва а-ал…
Павел летел через плошадь, полы его шинели бились, словно крылья. С разбега легкими прыжками взял лестницу и в дверях комнаты столкнулся с Лидочкой.
— Милый!
— Прощай, — задохнувшись от бега, сказал Павел. В последнем поцелуе губы прикипели к губам, еще и еще он перецеловал ее золотые глаза и легонько оттолкнул. — Беги к теткам.
— Зачем?
— Беги.
— Как?.. Разве?
— Да, мы отступаем, — подумав, досказал — на несколько дней.
— А я?
Павел промолчал и прошел в комнату.
Она прислушалась:
— Чу, стреляют… Кто стреляет?.. — Глаза ее были круглы, рот перекошен такой гримасой, какую никогда не заучить даже самому искусному актеру. — Павлик, мне страшно… Это… Это банда?
— Вроде этого, — отозвался он, стоя на коленях перед корзинкой и рассовывая по карманам бумаги. — Беги отсюда, плохо будет.
— А ты?
— Мне надо на вокзал.
— Но тебя поймать могут? Растерзать?
Он свистнул, выдвинул ящик стола и полными горстями стал пересыпать в карман похожие на жолуди кольтовские патроны.
— Михеич где?
— Ах, не знаю.
— Беги, Лида, поздно будет.
— Не хочу одна!
— Ну, прощай, — шагнул он, — некогда.
— Подожди… — Сильными руками она обняла его за шею, крепким подбородком терлась о его небритую щеку. — Не ходи, никуда не ходи, Павлушенька…
— Прощай!
— Милый, убьют… Хочешь, я спасу тебя?.. Убежим к теткам… На вот, надевай, после брата осталась… — Она