— Куда пойдем?
— Там увидишь.
— Тьфу, истинный господь, ну и жизнь пришла… Иду, иду, не зевай, а лошадей все равно не дам, хошь удавите… Бабы, куда рукавицы-то запропастили? Тьфу, истинный господь, могила…
На дворе мужик запрягал и приговаривал:
— Из оглобель в оглобли… Загоняли… Разве у нас лошади стали? Этих лошадей только на дрова испилить… За неделю из села больше шестисот подвод выгнано… Корм свой, харчи свои, приедешь к вам в город — постоялые дворы разорены, квартиры нет, ночевали намедни на площади, обворовали нас, у кого шлею срезали, у кого тулуп с возу утащили… Полицейские из города гонят, чтоб мы, значит, не мусорили, из села гонят, из избы своей гонят… Ну, ни вздохнуть тебе, ни охнуть.
— Терпеть надо, — поучительно замечал солдат.
— Как такое терпеть живому человеку?
На гумнах гремели разбиваемые замки.
В сусеках темным жаром пламенело зерно. В углах колыхались огромные, как решета, круги паутины. Паутина и пыль крыли ребра бревенчатых стен. Зерном наливали мешок за мешком под завязку, в полутемном пролете дверей дымилась сладковатая хлебная пыль. Разогревшиеся солдаты бегали в одних гимнастерках, и розвальни, крякая, ловили тугие мешки в свои широкие объятия.
Село гудело.
А в исполкоме, ровно в смоляном котле, кипело собранье.
Курбатов надрывался:
— Доколе, граждане, будем пить сию горькую чашу?
Перед исполкомом церковная площадь была запружена народом: солдатки, вдовы, инвалиды — хомутовская голытьба. Комбед раз в месяц выдавал им понемногу гарочной и жертвенной — от богатеев — муки. Нынче был день выдачи, но еще с утра пронесся слух, что выдавать не будут. В толпе кружились и богатые мужики со своими разговорами:
— Мы последним куском рады поделиться, но, видишь ты, самим животы крутит.
— Уж так крутит, и не сказать.
— Не нынче-завтра все по миру пойдем… Не знай, кто подавать будет.
— Бешеный комиссар последнее дограбит и все в город увезет.
— Крышка, всем крышка.
— А слыхали, в волость нову бумажку прислали, кур требуют?..
— Еще того чище… Мы сами мякиной давимся, а их, вишь, на курятину потянуло?.. Гоже.
— Чудак, ваша благородия, а того не понимаешь: пасха жидовска скоро, ну, вот и…
— Упремся, братцы!
— Тут такое дело: или сена клок, или вилы в бок…
Вызванный с задов Ванякин продирался со своими солдатами через толпу. Визгливые женские голоса засыпали его насмешками и бранью. Толпа дышала горячо, бабы размахивали пустыми мешками — злоба рябила их лица, как ветер воду. В исполкомовские окна, будто камни, летели крики гнева.
— Да-а-а-а-а-а-ва-ай…
— Хле-е-е- ба-а-а-а-а…
На крыльцо исполкомовское вышел Ванякин. За ним — Курбатов. Взметнулся бабий плач, бабий стон.
— Товарищ, подыхаем…
— Крайность наша…
— Какие наши добытки?
— Ты хлеб ешь, а он — тебя.
— Мужиков дома нет, куда ни повернись — одна…
— Вмызг уездились…
— Ребятишек пожалей, мал меньша, крупельны. Муж на фронте, а у меня их трое. Старшему шестой год. Куда я с ними?
— Что ему, рылану…
Курбатов махнул шапкой:
— Бабы, прекратите пренья, заткните глотки. Гам и гул голосов помалу схлынули, затихли… Ванякин, размахивая одной рукой, а другой невольно расстегивая кобуру, говорил:
— Товарищи, которые бедные, не поддавайся на провокацию кулаков… Хлеба в Хомутове много, хлеб кулаки гноят в ямах, хлеба вам дадим… Но, товарищи, разрешенье на выдачу я должен испросить у продкома… Сам распоряжаться, сам раздавать хлеб не могу…
— Аа-а-аа…
— Грабить можешь, а выдавать нет?
— Дай ему!
— …Советская власть — ваша власть! Советская власть… Товарищи!
В это время кто-то ударил Ванякина по затылку мерзлым коровьим говяхом, взметнулось множество рук, солдаты дали залп вверх, толпа кинулась в церковную ограду к поленнице, и, кому не досталось поленьев, те выдергивали из плетней колья.
Была драка.
После драки с исполкомовского крыльца говорил вчерашний коммунист Над-нами-кверх-ногами:
— Мятеж наш законный, давай хлеб делить… Кто не пойдет, тому не дадим ни зерна… Мятеж наш законный, давайте выступать всем миром — нас ни одна пуля не возьмет…
Толпа двинулась на зады, к общественным амбарам. Хлеб делили по три пуда на едока.
На площади остались лежать несколько убитых солдат, сам Ванякин с отрядом отступил на хутора. В Хомутово он вернулся в ту же ночь, поставил к амбарам усиленные караулы.
Через несколько дней в город был послан доклад.
«Ликвидировав в селе Хомутове саботаж, вырвав корни, питавшие массу духом ярости, возмущения и непонимания революционных задач, приходится сказать: мятеж подняла беднота, подло обманутая проклятой кулацкой сворой.
Столкнувшись вплотную с причинами злостного упора, достигнув источников его и ужаснувшись, приходится подтвердить факт гнусного предательства и, углубляясь еще более в подробности, приходится разжать ненавистью сжатые уста и бросить в лицо виновников слово негодования, презренной краской освещающее истину и клеймящее несмываемым пятном позора выступление кулаков и их подголосков, а также эсеровской шатии-братии, которая где-то здесь трется, но не могу нащупать.
В моем отряде трое убиты, до восьми человек покалечено. Середи населения убиты два жителя, а также мною застрелен председатель волисполкома кулак Курбатов, у которого в рукаве я заметил бомбу, — откуда он ее взял, не знаю. Раненых граждан учесть не удалось, так как их попрятали. Препровождаю четырнадцать человек арестованных и среди них солдатку Фетинью Полозову, она хотя и беднячка, но дура баба, проучить ее надо.
Население стало более покорно. Все распоряжения советской власти выполняются, хотя и с неохотой. В свободное время созываю к себе на квартиру деревенских коммунистов и бедноту — кто добром не идет, того тащу насильно, — читаю им газеты и разъясняю, кто за что и почему. Приняты все меры, и можно питать надежду, что в коротком будущем отношения умиротворятся, и жители — за кулаков не ручаюсь — жители объединятся в одной общей советской группе, но при условии упорной агитации в пределах партийного ученья и на самых маленьких началах коммунизма.
Подводы мобилизую с окружающих сел. Вчера направлено в город под охраной три тысячи пудов пшеницы, сегодня — три с половиной, завтра посылаю шесть тысяч.
Да здравствует мировая революция!
…На заре, когда Хомутовские мужики поехали в луга за сеном, когда в печках катался, предвещая оттепель, белый огонь и над избами пушился светлый дым, — над селом взвился страшный бычий рев, перевитый тревожным гудком.
Мальчишки бежали по улице с криками:
— Нархист! Нархист!
Анархистом звали могучего и яростного мирского быка. По лютости своей он был подобен зверю. Держали его взаперти, но не раз в припадке гнева и молодого озорства он рвал ореховую цепь, которой его прикалывали к колоде, ломал изгородь. Вырвавшись на волю, нагонял страх на все село. Ловить его выходили всем миром, буян играючи разметал толпу и, втаптывая в землю неувертливых, уносился за околицу, на зеленое приволье лугов. Приплод давал первеющий и жил в большом почете: случилось как-то Анархисту заболеть, и о. Выньаминь, подпоенный деревенской молодежью, отслужил в бычьем стойле благодарственный молебен, над чем немало смеялась вся волость.
Прослыша крики мальчишек, сельчане вылетали из дворов и бежали на зады, откуда лился тоскующий и неистовый рев.
— Ну, похоже, опять не слава богу.
— Булгачь народ… Веревок тащи.
По бровке насыпи на подъем царапался хлебный поезд. Паровоз буксовал, устало отпыхивался, стонал и с таким трудом тащил свой хвост, что продвигался, казалось, не больше одной сажени в минуту. Анархист хмыстал себя по бокам тяжелым, как канат, хвостом с пушистой маклышкой на конце, метал копытами песок и, пригнув до земли голову, со смертельным ревом стремительно бросался встречь паровозу и всаживал могучие рога в грудь паровозу… Уже были сбиты фонари, обмят передок, но паровоз — черный и фырчащий — наступал: на подъеме машинист не мог остановить. Два рева старались перебороть друг друга и заглушали крики набежавших и суетившихся вокруг людей. Анархист с разбегу ударялся снова и снова… Рога его уже были сломаны, дрожали точеные ноги, ходили взмыленные бока, и морда его была залита кровью, измазана нефтью… Разбежался в последний раз, стукнулся, передние ноги подломились… Испуская последнюю силу страшным ревом, он упал перед врагом на колени, потом медленно рухнул на бок и устало закрыл слипшиеся от крови глаза…
Из-под чугунного колеса брызнула белая кость. Поезд прошел Хомутово, не останавливаясь, — на подъеме машинист не мог остановить…
Сила солому ломит
Всю сплошную и пеструю[2] строгали морозы. Негреющее солнце плыло в белесоватой мгле, прядало ушами. В ночи горели глазастые звезды, искрились строгой чистоты снега. В степных просторах ветер курил поземкою, дороги опоясывал передувинами.
Сломалась зима дружно.
Дохнуло теплынью, дороги рассопливились, путь рынул. Закружились, замитинговали шальные грачи, занавоженные улицы умывались лучами, солнышко петухом на маковке