стараться! — шутливо отозвался Илько и рассказал о разгроме керченской группы зеленых.
Сразу давай дело мять, топтать:
В новороссийской тюрьме полтыщи товарищей.
Их ждет яма.
Они ждут спасения.
Нужен налет.
Подготовку налета вел городской подпольный комитет.
Сгорел подпольный комитет, четвертый по счету.
Александр вызвал в землянку ротных командиров, на преданность которых надеялся, как на верный бой своих наганов, и сказал:
— Каждый час и каждую минуту судьба грозит нам черной гибелью. Заройся ты в море, поднимись под облака, твоя судьба настигнет тебя. Все ли мы с охотой пойдем навстречу судьбе своей?
— Какой разговор…
— Загремим…
Ротный Чумаченко, недавно убежавший из-под расстрела, подклинил:
— Пускай, коли судьбе угодно, задавит нас чижелая тюремная стена, все до единого под ней поляжем, но и там, за решетками, нашим бедолагам легче будет умирать.
— С нами дух наш и судьба наша, — сказал Александр, любивший пышность выражений.
Фенька глядела на него, не спуская глаз, и вспоминала множество рассказов о подвигах его, о его налетах и удачах.
У кухни в розлив обеда заспанный писарек выкричал:
По случаю секретного отъезда моего в неизвестном направлении своим заместителем по части строевой на короткий двухдневный срок назначаю Григория Тяптю, а комиссаром — вновь прибывшую товарища женщину, строго приказываю не волноваться, хотя она и женщина. Пункт второй: за недостойное поведение, то есть грабеж и бандитизм, припаять по двадцати горячих товарищу Павлюку и Сусликову Дениске из первой роты. Долой!.. Да здравствует! Подлинное, хотя и без печати, но вернее верного. Ура!
Обеденная очередь рванула:
— Урра-а!..
И отобедавшая музыкантская команда облизала ложку, вытерла сальный рот и с небольшим опозданием тоже уракнула.
В полутемной землянке Савчук, старой службы солдат, рылся в куче погон:
— Одна полоска, четыре звездочки — штабс-капитан… Гладкий, две полоски — полковник… Это ты затверди накрепко.
Александр примерял погоны и рассказывал:
— На неделе случилось у нас происшествие. Жучок из второй роты разжился где-то сармачком… И в карточки, верно, подлец, играть не умел: в одну ночь всю роту раздел, разул. Утром хватились, нет Жучка. Слышим, в городе гуляет наш Жучок. И не духовой ли парнишка? Ну, торчал бы где в подпольном укрытии, так нет, форснуть надо: бабу на коленки, гармонь в зубы, лихача за уши — пошел… Проходит день, два, чу — попался наш мосол. Три дня его пороли, пороли да посаливали. Сдался, собачья отрава, на двести пятнадцатом шомполе сдался. Есть у нас в лягавке свой человек, известил. Пришлось тогда лагерь менять, связь тасовать — канительное дело.
Уписывала Фенька жареную баранину за обе щеки, слушала во все уши.
Александр продолжал:
— Ты насчет дисциплинки спрашиваешь… Дисциплина, она что ж, она на пользу, дороже правой руки… На голод, холод — терпеж, в бою — стой, не устоишь — знай свою прекрасную участь. А только, если ты хочешь знать по совести, в нашем деле эта самая дисциплина девятый гвоздь в подметке… Жми, жги, вари и вся недолга… Приглядись, во второй роте черноморцы есть. Одичали в горах, по году и больше живого человека не видят, говорить разучились. На днях решил за разбой проучить двоих. Не ложатся под плети. Виноваты, говорят, расстреляй. И фасонны были ребята, а пришлось свалить… Звери, ухо к уху. А за Гришкой поглядывай — хлюст малый, давно бы его в земельный совет отправить, да нужный он человек.
В погоны зашифровался Александр и ускакал с Савчуком в город.
Плыла ночь.
На гребне перевала мерзли посты.
Лил лют норд- ост.
Лагерь в кострах. К кострам сползались, лохматые, угрюмые, солому волокли, сушились, выжаривали исподнее, кашеваров вздушивали, ладили на сошки закопченные котелки, жаловались новой комиссарше:
— Эх, товарищ, да ах, товарищ…
— Запаршивели хуже собак.
— Я в бане с Миколы зимнего не был, шкура-то уж так зудит, так зудит…
— Горюшко- головушка.
— Слушок, будто красны недалече? А?
— Э-эх!
— Как теперь рассудить, должен нам совет жалованье солдатское выдать? По году да по два тут кусты считаем, и ниоткуда ни в зуб толкни!
— Сырость, ремонтизм корежит.
— Так корежит, не приведи бог… Где-нибудь в Архангельске дождь, а тебя уж в крендель гнет.
— Кусты считаем, казаков шибко тревожим и дожидаемся товарищей, так продолжается наша нехитрая солдатская жизнь.
Вилась Фенька в мужиках, как огонь в стружках.
От костра к костру провожали Феньку глаза ленивые, как сытые вши:
— Заводная…
— Кусаная…
На широкой рогоже завхоз тяпал коровью тушу. Тут же из неостывшей шкуры зеленцы выкраивали постолы.
Илько с Гришкой корешки.
Валялся Гришка на каменной плите, перед самым огнем, из половинки сырой картошки печать вырезал: от скуки, понятно. На пальцах у него колечки камушками сверкали, которы и без камушков. Пыхтел, сопел Гришка, ровно воз вез. Любовался печатью, углем ее натер, на ладонь пришлепнул — фармазонная печать, явственная. Бросил ее Гришка в огонь и заунывно песенку блатную затянул:
На Тришкиной груди три банта: красный, зеленый, черный. Шикозные банты, а Илько смеется, в корешка глаз штопором:
— Что это за лименация?
Разгладил Гришка банты, разъяснил:
— Красный — свет новой жизни, заря революции… Зеленый — по службе… Черный — травур по капиталу… Уууу, ччч.
В солому зарылся Гришка и захрапел.
А Илько потянуло к большому костру: в его свете моталась рыжая косматая башка комиссарши.
В кругу слушателей, на подтаявших кочках, подложив под себя скатку, сидел первый в отряде пулеметчик Трофим Кулик, крутил обкуренный солдатский ус и негромко, с журчащей грустью, рассказывал:
— Шутка ли сказать, на действительной семь годочков отбарабанил да в плену три — богато рученьками, ноженьками помахал, богато поту утер. Ворочаюсь до дому — сидит в хате слепая матка, смерти дожидается. На дворе ни курчонка, ни собаки. Сарай упал, все криво, косо, не как у людей. Батька красные зарубали, брательник с таманцами отступил, дядья родные Денике служат, вот ты, бисова душа, и разберись, кто прав. Махнул я рукой: помогай, кажу, боже и нашим и вашим, только меня не троньте…
— Гарно…
— Гарно, да не дуже…
— Так и так — яма, стой прямо, упал — пропал.
— …не поддался я печали, за работу схватился. Потрудился с годик, опнулся малость, лошаденку огоревал; хозяйство мало-мало скопировал… А ну, посудите, люди добрые, какое без бабы хозяйство. Кругом один, кругом сирота… Удумал я жениться, как ни крутись, а жениться не миновать. Подвернулась на глаза девка подходящая. Марькой звали ту девку… Обкрутились мы с ней. Веселая моя Марька, белая, ноздристая да чернобровая — глядеть на нее, сердце не нарадуется, — а по дому лучше старухи…
Трофим задумался, тяжело вздохнул, ровно тяжелую воду разгреб руками.
— Эхе-хе, братушки, лихое нонче времечко, нету счастья человеку.
— Живем, как по вострому ножу ходим, — подсказал кто-то.
— Было времечко, ела коза семечко…
Зажмурился Трофим, голову свесил. Неторопливо отстегнул от пояса кисет, раскурил трубку и ну досказывать:
— Приказ- указ — мобилизация. Оборвалось наше с Марькой счастье… Воевать идти ни оно…
— Жива душа калачика чает.
— Кому божий свет не мил?
— Кругом плач, кругом терзанье…
— … набралось нас, годков, десятка с два, понадевали по-за плечи мешки с хлебом, в хмеречь посунулись… Смастерили себе шалашики, дубинки покрепче вырубили. Неделю-другую сидим в лесу, как сычи, свету белого боимся. Глядь, бегут наши старики с плачем, с воем: нагрянул в станицу каратель с отрядом, князь Трубецкой; дезертиров ловят, скотину режут, над девками, бабами издеваются.
— Бабам за войну досталось, от каждой власти бабам слезы — тот придет, гусей давит, тот овцу со двора тащит, а иной ухач прямо под юбку лезет.
— Солдату больше и взять негде.
— Не видя бог пошлет.
— …устроили мы военный совет. Видим, петель много, а конец один — порешить надо гадов. Сказать пустяк, а доткнись до дела, обожгешься. Народу у нас орда, да у каждого глотка-то в тридцать три диаметра. Обсуждали, обсуждали, так и бросили. Чего тут обсуждать?.. Пошла-поехала. Чуть зорька — стучимся в станицу, — как дела? Так и так, князь, его сиятельство, к молдаванам уехамши, в станице гарнизон оставил… Ладно… Врываемся в станичное правление с дубинками, с ружьишками, кричим всячину, у кого сколько голосу хватит… Раскатили мы гарнизону семьдесят душ, бежим по домам… Плач стеной: там сожгли, там ограбили, там истязали. Марьку свою чуть нашел… Забилась в подпечек, плачет, смеется, а не вылазит… Маню ее, зову: «Дурочка, Христос с тобой, очкнись». Насилу вытащил и… не узнал… Осунулась, пожухлела, голова трясется, в кулаке зажала человечье ухо откушенное… Помяли ее, гады, а она на сносях первым брюхом ходила. Горюй не горюй, так, видно, греху быть. Стонать-плакать не время, слышим, назад каратель идет, опять нам в лес подаваться. Посадились мы на коней… И увяжись за мной Марька. Никак не хочет дома оставаться. И упрашивал ее и умаливал — не останусь да не останусь, — а у нас меж собой