стали непереносимыми. Бесконечные споры по любому поводу: когда встать, когда ложиться, что есть, что не есть, что пить, что не пить, о том, какой погода будет, и о том, какой была, о мебели, которую лучше поставить не здесь, а там, об огне, который надлежит зажечь в этой, а не в той комнате, об окне, которое нужно открыть, и о двери, которую нужно закрыть, о растениях, которые следует посадить в саду или, наоборот, выдернуть с корнем…
— Все шло чудесно! — вставил Керабан.
— Да, но положение становилось все хуже и хуже, потому что, по сути, у меня очень чувствительный и покорный нрав, и я во всем уступал, стараясь избегать ссор.
— Возможно, это было самым разумным, — вмешался Ахмет.
— Напротив, это было самым неразумным, — возразил Керабан, уже готовый спорить.
— Ничего не могу сказать по этому поводу, — сказал ван Миттен, — но как бы то ни было, а при нашем последнем споре я решил возражать… Да, я возражал как настоящий Керабан!
— Во имя Аллаха! Это невозможно! — воскликнул знавший себя дядя Ахмета.
— Даже больше, чем Керабан, — прибавил ван Миттен.
— Да сохранит меня Мухаммад! — возвысил голос Керабан. — Но претендовать на то, что вы более упрямы, чем я…
— Это совершенно невероятно! — подхватил Ахмет таким убежденным тоном, что он проник в самую глубь сердца его дяди.
— Сейчас сами увидите, — спокойно продолжал ван Миттен, — и…
— Мы ничего не увидим! — закричал Керабан.
— Дослушайте меня, пожалуйста, до конца. Этот спор возник между мной и госпожой ван Миттен по поводу цветов, тех самых прекрасных любительских тюльпанов «Genners», которые держатся так прямо на своих стеблях. Их насчитывается более ста разновидностей. Все тюльпаны этого сорта, которые имелись у меня, стоили не менее чем по тысяче флоринов[164] за луковицу.
— Восемь тысяч пиастров, — вздохнул Керабан, привыкший все пересчитывать на турецкие деньги.
— Да, приблизительно восемь тысяч пиастров, — подтвердил голландец. — И вот однажды госпоже ван Миттен приходит вдруг в голову вырвать «Валенсию», чтобы заменить ее на «Солнечный глаз»! Это переходило всякие пределы! Я воспротивился… Она упорствовала. Не успел я задержать жену, как она бросилась к «Валенсии»… Вырвала ее…
— Восемь тысяч пиастров! — воскликнул Керабан.
— Тогда, — продолжал ван Миттен, — я подбежал в свою очередь к ее «Солнечному глазу» и растоптал его.
— Уже шестнадцать тысяч пиастров! — расстроился Керабан.
— Затем она набросилась на вторую «Валенсию», — сказал ван Миттен.
— Двадцать четыре тысячи пиастров! — произнес Керабан таким тоном, как будто он читал в своей кассовой книге.
— Я ответил ей вторым «Солнечным глазом»…
— Тридцать две тысячи!
— Тут баталия разгорелась вовсю, — продолжал ван Миттен. — Госпожа ван Миттен уже не владела собой. Я получил по голове двумя великолепными и чрезвычайно дорогими луковицами…
— Сорок восемь тысяч пиастров!
— Она получила от меня тремя другими луковицами прямо в грудь.
— Семьдесят две тысячи!
— Это был настоящий дождь из тюльпановых луковиц, какого, наверное, никто еще никогда не видел! Схватка продолжалась полчаса! На это пошел весь сад, а затем и оранжерея! От моей коллекции не осталось ничего!
— И, наконец, сколько же это вам стоило? — спросил Керабан.
— Дороже, чем если бы мы обменивались только оскорблениями, как экономные герои Гомера[165]. Что-то около двадцати пяти тысяч флоринов.
— Двести тысяч пиастров![166] — выкрикнул подавленный Керабан.
— Да, но я показал себя.
— И не продешевили!
— После этого, — продолжал ван Миттен, — я уехал, отдав указания обратить в деньги мою часть имущества и поместить их в Константинопольский банк. Затем я сбежал из Роттердама с моим верным Бруно, решив не возвращаться домой до тех пор, пока госпожа ван Миттен не переселится в лучший мир…
— Или не перестанет нападать на тюльпаны, — поддержал голландца Ахмет.
— Ну, друг Керабан, — снова заговорил ван Миттен, — часто ли вы были столь упрямы, чтобы это стоило вам двести тысяч пиастров?
— Я? — вскинулся Керабан, слегка задетый этим замечанием своего друга.
— Ну, конечно же, — вставил Ахмет, — у моего дяди были подобные случаи, я знаю доподлинно, по крайней мере, об одном.
— И о каком же, будьте любезны? — спросил голландец.
— Ну, вот это самое упрямство, которое заставляет его совершить поездку вокруг Черного моря, чтобы не платить десять пара! Это будет ему стоить дороже, чем ваш ливень тюльпанов.
— Это будет стоить столько, сколько будет стоить! — возразил господин Керабан сухим тоном. — Но я нахожу, что мой друг ван Миттен заплатил за свою свободу не такую уж высокую цену. Вот что значит иметь дело лишь с одной женой. Мухаммад хорошо знал этот очаровательный пол, когда разрешал своим последователям брать столько жен, сколько они смогут!
— Конечно! — подхватил ван Миттен. — Я думаю, что десятью женами легче управлять, чем одной- единственной.
— А что еще легче, — прибавил Керабан назидательным тоном, — так это совсем не иметь жен.
После этого замечания разговор прекратился.
Карета прибыла на почтовую станцию. Лошадей перепрягли и всю ночь ехали дальше. В полдень следующего дня достаточно усталые путешественники, проехав через Великие Копани и Каланчак, добрались до поселка Перекоп в глубине залива с тем же названием, в самом начале перешейка, соединяющего Крым с южной Россией.
Глава тринадцатая,
Крым! Этот Херсонес таврический древних! Четырехугольник или, вернее, неправильный ромб, который кажется похищенным у самого очаровательного из побережий Италии. Почти остров, из которого Фердинанд Лессепс[167] сделал бы остров всего лишь двумя движениями перочинного ножа. Уголок земли — заветная цель всех народов, жаждущих безраздельной власти над Востоком. Древнее Боспорское царство[168], которым последовательно владели Гераклиды[169] за шестьсот лет до христианской эры, затем Митридат[170], аланы[171], готы[172], гунны [173], венгры, татары[174], генуэзцы[175] и, наконец, богатая, зависимая от империи Мехмеда II провинция, которую уже Екатерина II присоединила к России в 1791 году[176].
Каким же образом эта область, благословенная богами и оспариваемая друг у друга смертными, могла бы не войти в легенды и мифы? Разве не пытались найти в болотах Сиваша