Блоке: он умер оттого, что новая Россия харкала ему в лицо подсолнуховой шелухой.

Многие кончили так. Отныне биографы Грина, наконец, смогут без помех рассказывать правду об этом конце. Лишь бы они теперь не стали умалчивать о том, каким было начало. В одном из гриновских рассказов есть такой пейзаж: «Город, в котором я жил с семьей, был страшен и тих. Он состоял из длинного ряда домов мертвенной, унылой наружности — казенных учреждений, тянувшихся по берегу реки от белого, с золотыми луковками, монастыря до губернской тюрьмы, два собора стояли в центре базарных площадей, замкнутых четырехугольниками старинных торговых рядов с замками весом до двадцати фунтов. На дворах выли цепные псы. Малолюдные мостовые кое-где проросли травкой. Деревянные дома, выкрашенные в серую и желтую краску, напоминали бараки умалишенных. Осенью мы тонули в грязи, зимой — в сугробах, летом — в пыли». Город, где рос сам Грин, походил на этот «страшный и тихий», из которого его герой однажды ушел навсегда, сменив климат, страну, имя. Вятка рано научила Грина мечтать о такой перемене. Та самая Вятка, где в девятнадцатом веке смертельно тосковал ссыльный Герцен, а в двадцатом, уже при устоявшейся советской власти, был проездом Евгений Шварц, позднее записавший в своем дневнике, что теперь понимает, зачем знаменитому вятскому уроженцу понадобилось выдумывать неведомые страны. Провинциальная серость Вятки поражала с первого взгляда.

И все же, наверное, дело было не столько в вятской скуке, царизме, советской власти, сколько в особом складе характера, проявившемся у Грина с раннего детства. За отпущенные ему судьбой пятьдесят два года он повидал и север, и юг России, живал и среди людей дна, и в окружении столичных литераторов, успел хлебнуть лиха и познать успех. Но притереться, притерпеться к отечественной действительности не смог. И не захотел. Ни до революции, ни после. «Враг государства поэт, в государстве нет места поэту», — вот слова, сказанные как будто о Грине, хотя произнес их другой знаменитый одиночка, его современник Максимилиан Волошин. Кстати, в судьбе этих двоих не похожих друг на друга художников были удивительные совпадения. Оба слыли чудаками и мистификаторами. Оба на склоне дней променяли столичную суету на простор и тишину Крыма. Оба нашли там вечное успокоение.

Бывают люди, которые воспринимают неизбывную зависимость человека от общества как личную трагедию. Таких не много, но среди натур художественного склада они встречаются чаще. Для них особенно мучительны эпохи, когда первейшей доблестью считается умение слиться с массой, без зазоров подогнать себя под общую мерку.

Любой политический режим, построенный на угнетении личности, какие бы флаги он ни вывешивал на своих башнях, заботливо лелеет этот принцип, вдалбливая его гражданам с младенчества. Так учили нас. Впрочем, так же учили и Сашу Гриневского, мальчика, раздражавшего и преподавателей, и домашних чрезмерной пылкостью нрава, рассеянностью и фантазерством, но более всего обостренным чувством собственного достоинства, которое было ему, по всеобщему мнению, вовсе не к лицу.

Философствуй тут, как знаешь,

Иль, как хочешь, рассуждай,

А в неволе -

Поневоле, -

Как собака, прозябай! — такую песенку певала мать Саши, больная, измученная домашней работой, со странным удовольствием дразня впечатлительного сына. «Я мучился, слыша это, — признается Грин в „Автобиографической повести“, — потому что песня относилась ко мне, предрекая мое будущее».

Пророчество не исполнилось. Нищая, горькая, полная превратностей жизнь Грина, однако же, совсем не походила на прозябанье в неволе. Но только потому, что с малых лет он яростно противился такой участи, в его случае, казалось, при предрешенной.

От звонких песенок нашего пионерского детства, вопреки очевидности нагло суливших всем и каждому свободный, счастливый мир, куплеты Сашиной мамы отличались тем достоинством, которое теперь назвали бы беспощадной правдивостью. Реальность впрямь не сулила добра нескладному, болезненному питомцу городского училища, сыну мелкого чиновника, многодетного, «сильно и часто» пьющего, да к тому же сосланного в вятскую губернию на вечное поселение по причине политической неблагонадежности.

К 23 августа 1880 года, когда у Гриневских родился мальчик Александр, с юношеским вольномыслием главы семейства было давно покончено.

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов и поздним их умом, — будущий писатель мог бы повторить за Лермонтовым эти едкие слова. Степан Евсеевич, унылый и приниженный, изводил сына однообразными наставлениями о «труде, пользе обществу, помощи старику-отцу», усердно подкрепляя их всеми доступными ему воспитательными методами. «Я испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях», — вспоминал потом Грин.

Кстати, этого вы, возможно, не знаете: в ту пору было принято ставить провинившихся детей в угол на колени. Случалось также, что на пол при этом сыпали крупу, чтобы коленям было больнее. Не правда ли, мерзкий обычаи? Но если вдуматься, он не хуже, хотя и не лучше привычки иных наших педагогов унижать неугодного ученика на потеху класса, который, охотно превращаясь в стадо, весело ржет над своим незадачливым товарищем.

Не к чести рода людского надобно сознаться, что многим подобные неприятности, как с гуся вода. Они хоть на коленях постоят на горохе, хоть «перед лицом коллектива» промямлят, потея и шмыгая носом, требуемые покаянные слова, лишь бы знать, что такие вещи случаются со всеми. Раз так, то и ладно. Сегодня я унижен, а ты злорадно похохатываешь, завтра роли переменятся — не нами это заведено, не нам и переделывать… Тем, кто склонен к подобным утешениям, живется, разумеется, проще. Но из них, приучивших душу к рабству, получаются примитивные, нравственно ущербные люди. Люди толпы.

Именно такого человека старались сделать из Саши дома и в училище. Причем, как обычно бывает, его наставники, умом, видимо, не блиставшие, тем не менее чувствовали, что столкнулись с явлением не вполне заурядным. Это и задевало их больше всего, побуждая карать Гриневского за проступки, какие легко прощались другим. Однажды на уроке, уличенный в рассеянности, Саша опрометчиво признался, что «мечтал». Юрий Карлович побил его «за то, — как сам объяснил, — что ты бунтовщик, Гриневский. Ты обыкновенный вятский мальчик и должен оставаться обыкновенным русским вятским мальчиком».

Точность формулировки изумительна. Она даже слишком хороша для Юрия Карловича. Возможно, что Грин, уловив дух и общий смысл увещеваний «немца», выразил их своими словами. Как бы то ни было, усилия окружающих оставались тщетными: «обыкновенный вятский мальчик» из Грина, хоть убей, не получался.

Но поначалу и бунтовщиком задерганный подросток себя не осознавал. Просто все, что он делал, почему-то не укладывалось в рамки привычного. Рано проснувшаяся страсть к рисованию (рисовал он хорошо) и сочинительству (первые стихотворные опыты, по собственному авторскому признанию, были ужасны), лихорадочный интерес к книгам, особенно о путешествиях и приключениях, — все выделяло его из массы.

Это замечали, конечно, и сверстники. Они прозвали Гриневского «колдуном». Верно, не только за то, что, увлекшись книжкой известного по тем временам хироманта де Бароля «Тайны руки», он всем желающим предсказывал судьбу. Прозвище, как водится, несколько язвительное, намекает все же на загадку, какой был для других учеников этот замкнутый, раздражающии старших, но чертовски талантливый подросток. «Играть я любил больше один, — вспоминает писатель, — за исключением игры в бабки, в которую вечно проигрывал». Так было в детские годы, но, читая о его взрослой поре, нельзя не почувствовать, что вся эта жизнь отмечена тою же закономерностью. Он так и не научился выигрывать в коллективных играх.

А ввязывался в них поначалу азартно, со всем пылом души, жаждущей мечту превратить в реальность, тайные порывы — в явное и яркое действие. Этому в свой час суждено было сбыться. В творчестве. Ведь оно в своем роде тоже одинокая игра.

Но не того он хотел поначалу. Стать моряком — вот цель, во имя которой он, не видавший моря иначе, чем во сне да на картинках, едва закончив городское училище, отправляется в Одессу. Само собой, с пустым карманом. И безо всякого житейского опыта. Зато с головой, набитой радужными, вычитанными из книг представлениями о морской жизни.

Это было не оригинально. По всей огромной стране, в глухих уголках и многолюдных столицах, желторотые поклонники Жюля Верна и Стивенсона бредили штормами, кладами, пиратами, вынашивали планы бегства в Америку и т. п. Такое уж было тогда поветрие, благо в девяностых годах прошлого столетия фантазеров было, наверное, больше, чем в наш скептический век…

Стоп. Это еще вопрос. Мы сетуем на прагматизм эпохи, а вот современные социологи сверх ожидания утверждают, что и сегодня мечтателей на Руси хоть пруд пруди. Этим юношам, очевидно, снится что-то другое, чем их сверстникам сто лет назад. Но понять друг друга можно: потребность уходить в мир вымысла от тягостных будней все та же.

Да, помечтать всякому приятно. Но мало кто заплатил за осуществление своих грез такую цену, как шестнадцатилетний Саша Гриневский. «Я помню долгие дни лишений, голода, ночлеги в трущобах и под открытым небом, томительные пешие переходы в знойные дни, полицейские участки, милостыню, окурки, подобранные на тротуарах, краденые плоды, случайную работу»… Так повествует о своих похождениях герой одного гриновского рассказа. То же довелось пережить и автору.

Покинув Вятку, будущий писатель, в сущности, стал одним из тех, кого тогда звали бродягами, а теперь именуют бомжами. Только в рассказе смельчак, прошедший через все эти мытарства, достигает цели, а цель Гриневского ускользала от него с неумолимой последовательностью. Ни кругосветных плавании, ни акварелей с натуры в жарких странах, «где-нибудь в Индии, на берегах Ганга» (он и краски с собой захватил для такой оказии). Даже на пароход каботажного плавания оказалось трудно устроиться. Учеников брали на борт только за плату, выдать себя за бывалого матроса не удавалось…

О том, как долговязый мальчишка из Вятки, гордый, застенчивый и нелепый, мыкался по пленившей его, но неприветливой Одессе, достоверно, зримо рассказывает «Автобиографическая повесть». Там масса любопытнейших деталей, интересных портретов, остроумных, порой глубоких замечаний. А интонация суховата, как бы отчужденна. Создается впечатление, будто лично пережитое занимает Грина меньше, чем приключения его персонажей.

Да, собственно, так и есть. Вольная игра фантазии, где душа, ничем не стесненная, раскрывается вполне, для этого автора не только дороже, но и реальнее, существеннее правды факта. Что до фактов, Грину удалось-таки стать матросом. Но ненадолго. Куда бы он ни нанялся, после одного-двух рейсов, недальних и прозаических, его списывали на берег. Он старательно работал, охотно осваивал морское дело, но снова, как некогда в училище, злил вышестоящих строптивостью, от команды держался особняком, в глубине сознания все яснее отдавая себе отчет, что и здесь он посторонний.

Все было ошибкой. Одной из вечных и печальнейших людских ошибок, о которой сказано у Бодлера:

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей, Не вынеся тягот, под шелест якорей Мы всходим на корабль, и происходит встреча Безмерности мечты с предельностью морей…
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату