Она подала мне пальто. Сама быстро оделась. Потянула меня за руку.
— Мы уже опоздали.
Куда можно опоздать? Театр — премьера, прогон? Офелия? Гертруда?
— Такси, такси!
И вот мы возле парадной. Вывеска: «Всероссийское математическое общество». Вот оно — Лео! Конечно — Лео! Опять — Лео. Кругом — Лео!
— Лео? — спросил я.
— Ты обещал ничего не спрашивать.
И опять потянула меня.
Гардероб был полон. И потому наши пальто свалили Куда-то в общую груду. Она повела меня энергично и уверенно, как циркач по канату, по узкой мраморной лестнице, на третий этаж, затем по полукруглому коридорчику и остановилась перед полуприкрытыми дверями, в которые был виден набитый доверху людьми амфитеатр-колодец. Тонкое лезвие прожектора было направлено на просцениум. На нем монументально, широко расставив свои ноги атланта, стоял Лео. Шелковисто, просвечивая розовым, поблескивала от яркого луча белобрысая щетинка его волос. Он облизывал свои лоснящиеся нежные губы, трогал себя за припухлый подбородок. Был слышен рокот его голоса, но слова были стерты, и только обрывки фраз прорывались сквозь общий гул: «… очевидно, что для всякого натурального ряда… квазиосуществима последовательность…»
— Ликушка, прости, зачем все это? Я не хочу, чтобы он подумал, что я пришел… чтобы… Зачем все это?
— Хорошо. — Она нервно сжала мою руку. — Он не увидит тебя. Просачивайся за мной. Тихонько. Встань вот за эту, ну за выступ…
— Зачем этот… спектакль?
— Неужели тебе не интересно? Послушай… ну немножко, и мы уйдем…
Вообще мне было уже интересно и любопытно: и о чем он там говорит, Лео, и зачем Лика притащила меня сюда, и чем все это кончится. Кроме того, отступать уже было нелепо. Единственно — я хотел теперь избежать здесь встречи с Лео. «Просочившись» вслед за Ликой в тамбур, я встал у косяка, за которым был недоступен взору Лео! Лика, пропустив меня, притулилась за мной.
Лео медленно, как водолаз, переступал с ноги на ногу.
— …Таким образом, выживанию протоплазмы и ядра при переходе в состояние витрификации — остекленения минуя гибельную фазу кристаллизации при замораживании соответствует такая картина, учитывая сообщенные уже мною параметры и значения…
Лео тяжеловато повернулся, выставив на обозрение свой широченный зад, раздирающий прорези на полах пиджака, и, стерев вязь формул, которыми пестрела доска, лихо принялся писать новые — строка за строкой. Он развертывал «математическую картину» процесса — как стратег предстоящую баталию. Когда же, ломая мел, отбрасывая его и беря новые куски, он исписал половину доски, неожиданно раздались аплодисменты молчащего зала.
Я не понимал ни строки, ни полстроки, ни одной формулы — для меня это был темный лес, арабские письмена. Антимир. Это была демонстрация (для меня!) моего полнейшего не то что невежества в математике — просто природного кретинизма в этой области знаний. И глядя на этих людей, которые воспринимают всю эту кабалистику как нечто совсем обыденное, как какую-нибудь самую тривиальную симфонию или балетный номер, я думал, что я очутился в какой-то стране чудес. Я даже не подозревал, что в математической аудитории, столь далекой от сантиментов и эмоций, могут рождаться аплодисменты. И я понял, что Лео здесь котируется как математическая звезда первой величины. Тем временем Лео, исписав доску, «перелйстнул» ее и продолжал на чистой. Он писал быстро и неотрывно. Несколько раз поставленная им эффектная точка сопровождалась всплеском аплодисментов.
И каждый раз при этом Лика подторкивала меня в ребро пальцем. Я косился на нее, — все лицо ее в отблеске прожектора дышало гордостью и восторгом.
— Ты видишь, какой он, — прошептала она. — Ладно, идем, — потрогала меня за плечо, будто спектакль окончился, и выскользнула в коридор, вытаскивая меня за рукав.
Помогая ей надеть сапоги, подавая ей шубу, я видел в ее подбородке, складках губ, прищуре глаз, в самом взгляде его — Лео, казалось, он отразился в ней, как в осколке эеркала. И я опять подумал о ее способности перевоплощения, когда, как она говорила, теряешь себя, забываешь, что ты есть ты, — о полном растворении в другом «Я». Мне иногда казалось, что она преувеличивает эти свои способности, но сейчас я необычайно остро ощутил, что этот дар трансформации — от мимики к каким-то глубоким гормональным изменениям — действительно нечто врожденное, что-то такое, над чем она сама не властна.
— Какой он! А? — заглядывая мне в глаза, восклицала она на улице. — Ты не думай, — он для меня мальчишка.
И никогда между нами ничего не может быть. Но я… Ты просто не понял его, не разглядел за накипью.
— Ликуша, я никогда и не сомневался в его способностях, в таланте, в его знаниях.
— Нет, ты не понимаешь… Понять — это уподобиться. Стать подобным. Им. Самим. Тебя не хватает на это… Да. Ты нетерпим, — распалялась она. — Ты только себя знаешь. И все, что от тебя отличается, — уже не истина, как любишь ты выражаться.
Я молчал: я ничего не мог ей объяснить.
— Конечно, — продолжала она, — он не золото, не ангел… Он есть то, что он есть, — ученый, а все эти штучки-дрючки — наносное. Если хочешь — маска. А душой он ребенок, ей-богу. Да, повторяюсь, большой ребенок.
— Со всем комплексом негативизма, эгоизма, инфантилизма — в двадцать-то четыре года?
— Мы все с легкостью необыкновенной обвиняем в эгоизме других — у себя же в глазу бревна не замечаем… Ну что ты против него имеешь? Сам не знаешь.
— Да в сущности — ничего.
— Вот — весь ты! Ну прости. Я хочу, чтобы вы помирились. Ведь, в конце концов, многое сделано вами вместе. Ты просто не имеешь права отмахнуться. Надо быть терпимее к людям…
— Я и не собираюсь отмахиваться. Он может взять свое.
— Да, «возьми свои игрушки», — как в детском саду… А ты не думаешь, что здесь одно от другого неотделимо, что вы только вместе могли бы… принести человечеству, может быть, не для себя, для людей. Ведь и ты без него и все твое дело… может…
— Что — мое дело?!
— Ничего. Не будем ссориться. Последнее время мы встречаемся, только чтобы поссориться. Тебя нет — я скучаю. Думаю о тебе — как ты там… А стоит тебе приехать.
— Ну хорошо, я не буду приезжать.
— Не сердись… милый. Вадя! — Она меня так никогда не называла. — Ну пожалуйста! Знаешь, — оживилась она, — знаешь что? — пойдем в ресторан! Вчера я получила получку. Я угощу тебя нормальным обедом, а то ты там исхудал на сухомятке. Пойдем, миленький. — Она крепко стиснула мою руку и не отпускала.
— А Лео? Ты, видимо, обещала… ему…
— Я ему что-нибудь скажу… А вообще, я ему сегодня даже не обещала… Такси! — закричала она, щелкая пальцами.
И таксист, разбрызгивая снежную грязь, подкатил к поребрику.
Я вернулся в Пещеры взбаламученный, искореженный, верящий и не верящий в Ликину любовь, не понимающий, что происходит. И чтобы уйти от всего этого давящего, гнетущего, постоянно бередящего душу, я погрузился в работу. Я ходил и думал беспрестанно — в чем же дело; почему у меня не получается коррекция в точке последнего «жизневорота»? Думал до головной боли, до одури, до кромешных бессонниц по ночам… Нет, у меня решительно ничего не получалось с тормозом старости, и я решил отвлечься.
У меня явилась мысль: а что, если осуществить идею «восстания из праха», но теперь уже не амеб, а многоклеточных — например, летучих мышей. Почему именно летучих? — не знаю. В этом была какая-то средневековая кабалистика, а мне хотелось фантасмагорий. Мне нужен был праздник! Мне нужно было вновь поверить в свои силы.
Чтобы осуществить это рукотворное чудо, я решил воспользоваться голографией. Немало прошло времени, пока мне удалось сголографировать мышь когерентным лучом Рентгена в коллоиде биомассы, — тут пришлось повозиться и с выдержкой (она должна быть мгновенна), и с присадками, чтобы добиться особой четкости и контрастности… И вот однажды — при направлении опорного луча на застывшие дифракционные «волны» в коллоиде — летучая мышь ожила, возникла из этой биомассы, как Адам из куска глины.
Да, в цирке я имел бы потрясающий успех. Я штамповал мышей. Они вылетали из стеклянного чана с биоплазмой, как голуби из рукава Кио. Они облепили потолок, повиснув на электропроводах, на люстре, ухватились коготками крыл за гардины. Они проносились, тихо посвистывая, и едва ли не касались моих волос.
Я был, как дирижер за пультом.
В этот час опьяняющего триумфа ко мне вошли Лео и Лика. Упоенный своим экспериментом, я сразу не заметил их прихода.
Представляю себе: я был похож на средневекового колдуна, демонстрирующего зарождение мышей из кучи помоев, или на маньяка, окруженного своими ожившими галлюцинациями. Во всяком случае, именно такое я прочел в глазах своих гостей, когда наконец увидел их. Они и в самом деле решили, что у меня нечто вроде маниакально-депрессивного психоза, и все эти мыши, вылетающие из чаяа, мистифицированы мною для удовлетворения моей маниакальной страсти, точнее — для компенсации научной несостоятельности. Что я попросту посадил в чан этих мышей загодя и теперь забавляюсь, как только могу, и бредово убежден, что силой мановения волшебного жезла вызываю этих упырей из ничего.
— Не верите?! — воскликнул я, втайне даже радуясь парадоксальности эффекта.
— Нет, что ты, что ты… верим, верим, — приторно-урезонивающе говорил Лео, осторожно приближаясь ко мне. — А что?.. Так бы вот и людишек строгать. По одной болванке. Выбрать этакого раболепного идиота, олигофрема, такое человеческое пресмыкающееся и нашлепать полмиллиончика… Чтобы за тебя — в огонь… Нет, без трепа… Посадить их на каком-нибудь острове в Великом океане. Провести всеобщие выборы… В губернаторах — сам, как и положено творцу. А?
— Блестящая мысль. Я займусь этим как-нибудь на досуге, — поддакнул я как бы между прочим.
— Да… да… шутки шутками… — Он шарил глазами, что-то соображая, а мыши тем временем зарождались в зеленоватой мути прозрачного чана, просвеченного щупающим лучиком. Я приоткрыл чан, и несколько мышей взвились под своды потолка.
Лео бочком-бочком стал приближаться к чану.