ключевом озерке.
…Играли, перемигивались звезды… Струился, серебрясь, Млечный Путь. Вселенная, опрокинутая в комочек протоплазмы… Утратив очертания растрепанной домашней туфли, амеба округлялась, и уже едва заметный обозначался поперечный поясок хромосом. Поясок раздваивался. Его растаскивали в разные стороны нити-тяжи.
Разделится или нет? Это должно произойти через несколько минут или никогда. НИКОГДА!
Я отвел глаза от окуляров микроскопа.
Окна в комнате были завешены черным, и только узкий луч от вольтовой дуги, прорезав комнату и пройдя сквозь кварцевую призму, невидимо падал на предметный столик.
Дав себе секундный отдых, я опять окунулся в омут микровселенной. Она переливалась, мерцала, завораживала…
Я вглядывался: оттуда словно бы смотрелись в меня ее глаза. Дразнящие, нежно-холодные, как льдинки. Дрожало в них что-то добренькое, просящее, нежное-нежное.
Я отражался в этих глазах.
…Из санатория я уехал не выждав срока. Просто сбежал. С Ликой мы обменялись адресами и обещали друг другу писать. Короче, я ждал письма, телеграммы, чуда, и это ожидание было, как хроническая ноющая боль, которая длится все время и только в минуту острых впечатлений и встрясок забываешь о ней. Я высчитывал, когда Лика должна приехать, и копил в себе решимость самому прийти к ней.
И не мог я понять — как это я ее бросил?.. Конечно, амебы, но… Поначалу казалось, что ничего такого — просто пляжное знакомство. Но потом я понял, что она меня крепко Зацепила, — не то что понял, вернее, даже еще совсем не понял, но чего-то испугался. И сбежал, конечно, не только к своим амебам, а… от нее. Когда дело начинается всерьез — женщины требуют времени, а я был одержим психозом времени, мне казалось, что оно уплывает у меня между пальцев. Доходило до нелепостей. Сидя в трамвае, я всегда мысленно подгонял вагон, когда он шел медленно или задерживался на перекрестках, злился на флегматичного вагоновожатого. Да, так вот — искусство требует жертв, а женщины — времени…
Но теперь, когда я был вдали от нее и не знал, напишет ли она мне, захочет ли видеть по приезде, — я жалел, что сбежал от своего счастья, как писали когда-то в романах…
Я ждал, считал дни, и думал о ней — даже когда не думал.
Я смотрел в микроскоп.
Хромосомы вот-вот раздвоятся, отделятся друг от друга галантно, как кавалеры от дам в полонезе или кадрили, отразятся друг в друге, как в зеркальце, ив это мгновение их, как марионеток, потянут за ниточки в противоположные стороны и водворят… дам в одну комнату, кавалеров — в другую. Но… ничего подобного — никаких дам и кавалеров… Все осталось на месте… Поясок хромосом бледнел и таял, становился все призрачнее и прозрачнее, И опять текла звездная река. Я словно очнулся.
Прошло два часа. Между электродами потрескивало маленькое солнце. И вдруг я осознал: ведь чудо произошло! Я на всякий случай помотал головой и опять окунулся в микроскоп!
Да! Мои амебы НЕ РАЗДЕЛИЛИСЬ!
Это была победа! И не просто победа в данном научном эксперименте. Она могла иметь весьма серьезные последствия для человечества, — если вдуматься: они не разделились на две дочерних — они остались сами собой!
Я заглянул в соседний микроскоп — там были контрольные. Они не облучались. Они жили, как миллиарды лет жили их предки. В роковую секунду, как и было написано на их небесах, каждая из них распалась на две дочерних, дав две жизни ценой собственной гибели. А те в свою очередь готовились отдать свою жизнь во имя грядущих поколений…
Я не помню, как очутился на набережной. Только что причалил белый в белой ночи океанский корабль. По траяу спускались пассажиры. Это были влюбленные. Лайнер предназначался для свадебных путешествий вокруг света.
В серебристой воде змеились отсветы иллюминаторов.
Тихо играла музыка. На корме танцевали.
Я стоял и ни о чем не думал. Я был оголтело счастлив. На рассвете я вернулся в институт.
В лаборатории ничего не переменилось. Все говорило мне о победе. Задрапированные окна и яростный треск сжигающих друг друга угольков вольтовой дуги. Она работала вхолостую. Я просто забыл ее выключить. Но мне нравилось, что она работала.
Я не подошел к окулярам. У меня так бывает: получу, например, очень дорогое мне письмо и спрячу его подальше в карман, не спешу прочесть. Даже сам не понимаю, в чем тут дело.
Я приоткрыл окно…
Полусонно шевелили деревья своими листьями.
Перистый рисунок облаков был неподвижен. Как гравюра, созданная на века. И все же через несколько минут все переменилось на небе — совсем незаметно переменилось. Как будто так и осталось. Я задернул штору. «Ай да Пушкин, ай да молодец!» Я упивался победой.
Дверь щелкнула. На пороге возникла Констанца. Кандидат наук. Старшая научная сотрудница отдела откорма мясного скота (это был наш отдел). Она огляделась, хмыкнула, чуть приподняла капризно изломанную бровь, молвила:
— Что за латерна магика?
Но так как никто не ответил, она еще раз хмыкнула и произнесла назидательно:
— Петухи уже давно пропели, Вадим Алексеевич.
И улыбнулась. Очевидно, у меня был достаточно странный вид, если Констанца улыбнулась.
У нее были глаза ярко-синие — действительно похожие на озера. Есть такие лесные озера — глубокие и прозрачные, до песка, до камешков на дне. И вода в них студеная, обжигающая. Когда она сердилась, глаза стекленели, лицо каменело. Становилось холодным и чуть надменным. Но зато когда улыбалась, все менялось: подбородок становился округлым и нежным, уголки губ вздергивались. Все лицо делалось милым-милым. Кажется, она мне нравилась.
Но я просто активно ее ненавидел.
Всего несколько дней назад на производственном совещании Констанца сказала, что ей непонятно, как это некоторые научные сотрудники, вместо того чтобы заниматься профильными темами, пользуются институтом для своих не имеющих никакого практического смысла экспериментов. И так вот, подняв бровь, посмотрела в мою сторону.
— Петухи уже пропели, — повторила она, отдергивая штору. — И уже понедельник. Можно к работе приступать.
— К службе, — сказал я. Но мне не хотелось сегодня ни с кем ссориться, и я сказал примирительно: — Посмотрите. Вы только посмотрите! Ну посмотрите, — подбодрил я, почувствовав, что она колеблется.
Констанца осторожно подошла. Наклонилась над Бессмертием.
Я видел, как дрогнули ее покатые плечи.
Она долго и тревожно вращала регулировочный винт, слишком долго и тревожно, — словно боясь поднять глаза, все вращала его и вращала…
Наконец подняла лицо.
Ярко-синие глаза-озера смотрели с недоумением и, кажется, с легкой усмешкой. На лице ее тревожно дрожали отсветы вольтовой дуги.
Я подошел к микроскопу.
Они были мертвыми — полуразвалившиеся уродцы.
Да, они не разделились на дочерние — они остались сами собой. Но какой ценой?!
Уже ничего не струилось. Погасло небо! Они были странно недвижны — эти гигантски разросшиеся амебы.
— Природа мстит за всякое насилие над ней, — сказала Констанца. — Помогите лучше мне снять ваши шторы, Фауст.
Все живущее должно умереть! Еще никто не усомнился в этом!
Через несколько дней я возобновил свои опыты.
Зашторивать окна было нельзя — это дезорганизовывал ло работу института и раздражало начальство. Я придумал для микроскопа светонепроницаемую рубашку с игольчатым отверстием для ультрафиолетового луча. Меняя силу луча и время его действия, я искал нужный режим — я надеялся, я верил. У меня были для этого веские основания. Еще в двадцатые годы немец Гартман впервые сделал амебу бессмертной. Он, собственно, и открыл это чудо! В тот момент, когда амеба должна разделиться, он отщипывал от нее кусочек протоплазмы. И амеба не делилась — она оставалась сама собой, не разменивала своей индивидуальности. Немец не задавался далеко идущими целями, не выдвигал безрассудных гипотез, и со временем его опыты потонули в экспериментальной пучине.
И никому не пришло в голову, что это было великое, может быть самое великое за всю историю человечества, открытие!
Теперь я повторял его опыты. Только вместо отщипыванпя протоплазмы я стал наносить укол ультрафиолетовым лучом. Я знал: надо нащупать ту единственную точку во времени, когда этот укол дает нужный эффект. Вскоре я понял: если амебу уколоть лучом в первые часы ее жизни, это ничего не дает. Она все равно, во что бы то ни стало, разделится. Молодая, она еще не желает задумываться о далекой смерти. Ей гораздо дороже законы любви. Укол в эти первые часы приводил к тому, что она все равно делилась или… гибла. Если укол наносился во второй трети цикла ее жизни — до «точки роста», деление тормозилось, но получались гигантски уродливые создания, которые чаще в конце концов распадались…
И вдруг. Это всегда «вдруг», даже если сто раз повторено. Чудо! Луч попадает в ту самую точку, в ту единственную секунду, которая делает одноклеточное существо бессмертным. Да, бессмертным — вопреки всесильным законам бытия — благодаря вмешательству разума!
Оно не гибнет в назначенный срок и вообще не гибнет!
Амеба не разделилась и не погибла. Она повторяла цикл своей жизни, а когда она вновь готовилась разделиться на дочерние, чтобы исчезнуть в потомстве, — ей опять наносился световой укол — укол бессмертия. Затем для этих, теперь уже чисто механических, акций я приспособил примитивную автоматику, которая включала луч в нужный момент.
Прошел месяц, — в чашечке Петри в сенном растворе паслась, не делясь, уникальная амеба. Месяц! Чудовищно большой срок, если учесть, что ее родная сестра, исчезнув в небытии, дала за это время десятки поколений (контрольная популяция).
Бессмертное существо — амеба. Конечно, в силу видового эгоизма я больше думал о человеке. Кто-то, конечно, усмехнется: тогда при чем здесь амеба? Тоже мне хо-хо! — сравнил. Амеба-то вон, а человек-то — вон! А какая разница?! Важен принцип: поправочка ко всеобщему закону жизни и смерти!