превосходными. Все играли с удовольствием. Пьеса давала возможность каждому актеру на время держать зал, ни с кем не делясь. А еще из-за внезапного исчезновения барышников заметно переменился состав публики. В партере стало меньше блеска драгоценностей, сияния накрахмаленных воротничков. Появились свежие, живые, преимущественно молодые лица, повысился эмоциональный градус. Зал охотнее и благодарнее реагировал, и это, в свою очередь, электризовало артистов. Главное же — на лицах не читалось жадного ожидания сенсации, скандала, этих вечных спутников штерновского театра. Люди, заплатившие спекулянтам за место в первых рядах четвертную, а то и полусотенную, желали за свои деньги увидеть больше, чем просто театральный спектакль.
Очарование роли, которая досталась Элизе, заключалось в труднопостижимости. Идея гейши — воплощенной, но в то же время неплотской красоты — будоражила воображение. Какое пьянящее ремесло — служить объектом желаний, оставаясь недоступной для объятий! До чего это похоже на существование актрисы, на ее прекрасную и печальную судьбу!
Когда Элиза, тогда еще просто Лиза, перешла с балетного на актерское отделение училища, мудрый старый преподаватель («благородный отец» императорских театров) сказал ей: «Девочка, сцена щедро тебя одарит — и оберет до нитки. Знай, что у тебя не будет ни настоящей семьи, ни настоящей любви». Она беспечно ответила: «Пускай!» Потом, бывало, жалела о своем выборе, но для актрисы обратной дороги нет. А если есть, значит, она не актриса — просто женщина.
Штерн, для которого на свете не существует ничего кроме театра, любил повторять, что всякий подлинный актер — эмоциональный голодранец, и пояснял это, как многое другое, с помощью денежной метафоры (меркантильность Ноя Ноевича была одновременно его силой и его слабостью). «Предположим, что в обычном человеке чувств имеется на рубль, — говорил он. — Полтинник человек тратит на семью, двадцать пять копеек на работу, остальное на друзей и увлечения. Все сто копеек его эмоций расходуются на повседневную жизнь. Не то актер! В каждую сыгранную роль он инвестирует по пятаку, по гривеннику — без этой живой лепты убедительно сыграть невозможно. За свою карьеру выдающийся талант может исполнить десять, максимум двадцать первоклассных ролей. Что остается на повседневность — семью, друзей, любовниц или любовников? Алтын да полушка».
Ной Ноевич очень не любит, когда с ним спорят, поэтому Элиза выслушивала его «копеечную» теорию молча. Но, если б стала возражать, сказала бы: «Неправда! Актеры — люди особенные, и эмоциональное устройство у них тоже особенное. Если не обладаешь этим зарядом, на сцене делать нечего. Пускай во мне изначально чувств было на рубль. Но, играя, я не расходую свой рубль, я пускаю его в оборот, и каждая удачная роль приносит мне дивиденды. Это обычные люди с рождения до смерти проживают эмоций на сто копеек, а я существую на проценты, сохраняя капитал в неприкосновенности! Чужие жизни, частью которых я становлюсь на сцене, не вычитаются из моей, а плюсуются к ней!»
Если спектакль удавался, Элиза физически ощущала переполняющую ее энергию чувств. Энергии этой было так много, что она насыщала весь зал, тысячу человек! Но и зрители, в свою очередь, заряжали Элизу своим огнем. Этот волшебный эффект знаком всякому настоящему актеру. Покойный Смарагдов, любитель пошлых сравнений, говорил, что актер, вне зависимости от пола, всегда мужчина. От него зависит, удастся ли довести публику до экстаза либо же он просто вспотеет, выбьется из сил, а любовница уйдет неудовлетворенной и станет искать иных объятий.
Вот почему Элизе было скучно думать о кинематографе, которым грезил Андрей Гордеевич. Что ей за прок, если зрители в сотне или тысяче электротеатров будут рыдать или вожделеть, видя ее лицо на куске тряпки? Ведь она сама этой любви осязать и чувствовать не сможет.
Пускай Шустров думает, что она примет его предложение из честолюбия, из жажды всемирной славы. Ей же нужно лишь одно: чтоб он избавил ее от Чингиз-хана. За это она готова быть вечной должницей. Брак, даже без любви, может оказаться гармоничным. Шустров ценит в ней актрису больше, чем женщину? Ну так она и есть в первую очередь актриса.
Но вторая половина ее натуры, женская, билась крыльями, будто попавшая в силок птица. Насколько легче было бы выходить замуж по расчету, если б не существовало Фандорина! Через четыре дня нужно добровольно запереть себя в клетку. Она из чистого золота и надежно защищает от рыскающего вокруг хищного зверя. Однако это означает навсегда отказаться от полета двух комет в беззвездном небе!
Знать бы наверное, без сомнений, что Эраст к ней охладел. Но как это выяснить? Своему партнеру Масе она больше не верила. Он очень хороший, но для него душа «господина» такие же потемки, как для нее.
Вызвать Эраста на откровенный разговор? Но это все равно что вешаться на шею. Известно, чем такие сцены заканчиваются. Второй раз убежать от него она уже не сможет. Чингиз-хан проведает о ее увлечении, и что произойдет дальше, гадать не надо… Нет, нет, тысячу раз нет!
После долгих сомнений Элиза придумала вот что. Никаких любовных выяснений, конечно, допускать нельзя. Но можно в ходе какого-нибудь нейтрального разговора попытаться уловить — по взгляду, по голосу, по непроизвольному движению — любит ли он ее по-прежнему. Она ведь актриса, ее душа по-особенному чутка на подобные вещи. Если не ощутит магнетического притяжения, то не из-за чего и страдать. А если ощутит… Как быть в этом случае, Элиза не решила.
На следующий день после встречи в фойе, в среду, когда она пришла на репетицию, он уже был на месте. Сидел у режиссерского столика, читал записи в «Скрижалях» — с таким неестественно сосредоточенным видом, что Элиза догадалась: это нарочно, чтобы на нее не смотреть. И внутренне улыбнулась. Симптом был обнадеживающий.
Тему для разговора она подготовила заранее.
— Здравствуйте, Эраст Петрович. — Он встал, поклонился. — У меня к вам просьба как к драматургу. Я теперь много читаю про Японию, про двойные самоубийства влюбленных — чтобы лучше понимать мою героиню Идзуми…
Он слушал молча, внимательно. С магнетизмом пока было неясно.
— …И прочла очень интересную вещь. Оказывается, у японцев принято перед уходом из жизни сочинять стихотворение. Всего пять строчек! Мне это кажется таким красивым! А что, если моя гейша тоже напишет стихотворение, которое в нескольких словах подытожит всю ее жизнь?
— Странно, что я сам об этом не подумал, — медленно сказал Эраст. — Вероятней всего, гейша именно так бы и п-поступила.
— Так напишите! Я прочту стихотворение, прежде чем нажать электрическую кнопку.
Он задумался.
— Но пьеса и так написана стихотворным размером. Стихотворение будет звучать, как обычный м-монолог…
— Я знаю, что нужно сделать. Вы сохраните японский поэтический размер: пять слогов в первой строчке, семь во второй, пять в третьей и по семь в двух последних. Для русского слуха это будет звучать, как проза, и отличаться от трехстопного ямба, которым написаны монологи. Стихи у нас будут выполнять функцию прозы, а проза — функцию стихов.
— Превосходная идея.
В его глазах мелькнуло восхищение, только непонятно чем — идеей или самой Элизой. Так она и не определила, излучает Фандорин магнетизм или нет. Должно быть, помешало собственное излучение, слишком сильное…
Она хотела продолжить изыскания завтра, но ни в четверг, ни в пятницу Эраст в театре не появился, а потом настал судьбоносный день — суббота.
Что отвечать Андрею Гордеевичу, Элиза не знала. Пусть сложится как сложится, думала она утром в номере, стоя перед зеркалом и выбирая наряд. То есть несомненно надо соглашаться. Но в то же время многое будет зависеть от самого Шустрова: какие слова произнесет, как будет смотреть.
Светло-лиловое с черным шелковым поясом? Слишком траурно. Лучше с темно-зеленым муаровым. Немного рискованное сочетание, но подходит для обоих исходов… Шляпа, конечно, венская, с вуалеткой…
Заодно уж попробовала представить, что наденет на свадьбу. Конечно, никакого корсета, кружев, оборок. О фате смешно говорить — при третьем-то замужестве, да и вообще все эти флердоранжи не для Элизы Луантэн. Платье будет сверху обтягивающее, внизу пышное. Безусловно красное, но не просто красное, а с черным зигзагом, будто ты охвачена языками пламени. Надо сделать набросок и заказать Буше, он волшебник, он сошьет как надо.
Элиза представила: вот она, как огненный цветок, вся устремленная вверх; он — стройный, представительный, в черно-белом. Они стоят на виду у всех, на столе цветы и хрусталь, и жених целует ее в уста, а она отводит руку в длинной палевой перчатке…
Бр-р-р! Нет, это совершенно невозможно — чтобы она, в огненном платье, под звон бокалов, целовала Шустрова в губы! Достаточно было зримо вообразить эту картину, и Элиза сразу поняла: не бывать этому никогда. И уж тем более не бывать тому, что происходит ночью после свадебного банкета!
Скорее, скорее, пока не вступил голос рассудка, она кинулась крутить ручку телефонного аппарата, попросила коммутатор соединить с «Театрально- кинематографической компанией». Уже почти три недели Элиза снова жила в «Лувре», на этом настоял Ной Ноевич. Сказал, что «дура» не может занимать апартаменты премьерши, это нарушает иерархию и порождает лишние склоки. А Элиза и не спорила. Она отвыкла жить без ванной, к тому же бедняжка Лимбах к ней в окно больше не влезет…
Ответил секретарь, сказал, что Андрея Гордеевича сегодня в конторе не ожидается, и любезно сообщил домашний номер. Верно, это сострадательная судьба давала Элизе шанс одуматься. Но она им не воспользовалась.
Услышав ее голос, Шустров спокойно сказал:
— Очень хорошо, что вы позвонили. Я как раз собираюсь ехать к вам в отель. Не отменить ли вам ради такого случая репетицию? Я велел накрыть стол к завтраку, отпустил прислугу. Выпьем шампанского, вдвоем.
— Никакого шампанского! — выпалила Элиза. — Ничего не будет! Это невозможно! Невозможно и всё! Прощайте!
Он сглотнул, хотел что-то возразить, но она дала отбой.
В первую минуту испытала невероятное облегчение. Потом ужас. Что она натворила! Отказалась от спасательного круга, теперь только утонуть!
Но настоящий ужас был впереди.
Впервые за всю свою карьеру Элиза чуть не опоздала на репетицию. Зато была сегодня в особенном ударе — по двум причинам. Нервный трепет всегда обострял градус ее игры. И кроме того, когда она исполняла танец с веером, в зал вошел и тихо сел сзади Фандорин.
— Одна Элиза работает! — раздраженно крикнул Штерн (он нынче был не в духе). — Остальные ворон считают! Лев Спиридонович, еще раз, со слов: «Прелестница какая! Глядел бы и глядел!»
Едва с граммофонной пластинки вновь зазвучала переливчатая японская музыка, центральные двери с грохотом распахнулись. В проход с разбега влетел молодой человек с растрепанными волосами, без головного убора. Он был красен и свиреп лицом, щегольски одет, широко размахивал рукой, в которой поблескивало что-то маленькое — кажется, металлическая коробочка.
Ной Ноевич вовсе взбеленился.
— Почему посторонний? Кто пустил? Почему кавардак? Кто отвечает за порядок в театре? — заорал он на ассистента. Тот развел руками, и Штерн обрушил свой гнев на незнакомца, подбежавшего к сцене. — Вы кто такой? Что себе позволяете?