грузовиках. С неизменным талантом к бестактности немцы решили нарушить нейтралитет Бельгии в месте, официальным и исконным именем которого было — Труа Вьерж — Три Девственницы. Они олицетворяли веру, надежду, любовь, но история с ее склонностью к удивительным совпадениям сделала так, что в глазах всех они стали символами Люксембурга, Бельгии и Франции.
В 19.30 прибыл второй отряд (очевидно, после получения телеграммы кайзера) с приказом первой группе отойти, поскольку была «совершена ошибка». Тем временем министр иностранных дел Люксембурга Эйшен телеграфом передал сообщение о свершившемся в Лондон, Париж и Брюссель и направил протест в Берлин. «Три Девственницы» сделали свое дело. В полночь Мольтке отменил приказ об отходе, а к концу следующего дня, 2 августа, все «Великое герцогство» было оккупировано.
С тех пор анналы истории неизменно преследует вопрос: «Что было бы, если бы немцы в 1914 году отправились на восток, ограничившись лишь обороной на западе?» Генерал фон Штааб показал, что повернуть большую часть сил против России было технически осуществимо. Однако смогли бы немцы в силу своего темперамента удержаться от нападения на Францию —это уже другой вопрос.
В семь часов в Петербурге, примерно в то же время, когда немцы входили в Люксембург, посол Пурталес, с покрасневшими водянистыми голубыми глазами и трясущейся белой бородкой клинышком, вручил дрожащими руками Сазонову, русскому министру иностранных дел, ноту об объявлении Германией войны России.
— «На вас падет проклятие народов!» — воскликнул Сазонов.
— «Мы защищаем нашу честь», — ответил германский посол.
— «Ваша честь здесь ни при чем. Но есть ведь суд всевышнего».
— «Это верно», — сказал Пурталес и, бормоча «суд всевышнего, суд всевышнего», спотыкаясь, отошел к окну, оперся на него и расплакался. «Вот как закончилась моя миссия», — произнес он, когда немного пришел в себя. Сазонов похлопал его по плечу, они обнялись, Пурталес поплелся к двери и, с трудом открыв ее дрожащей рукой, вышел, еле слышно повторяя: «До свидания, до свидания».
Эта трогательная сцена дошла до нас в том виде, как ее записал Сазонов, с художественными добавлениями французского посла Палеолога, основанных, очевидно, на рассказах русского министра иностранных дел. Пурталес же вспоминает, что он три раза потребовал ответа на ультиматум, и после того, как Сазонов трижды дал отрицательный ответ, «я вручил ему ноту, руководствуясь инструкцией»[58].
«Зачем ее вообще нужно было вручать?» Такой вопрос задавал адмирал фон Тирпиц, морской министр, накануне вечером, когда составлялась декларацияо войне. Говоря, по его признанию, «скорее инстинктивно, чем повинуясь доводам рассудка», он требовал ответа на вопрос: зачем нужно объявлять войну и брать на себя позор стороны, совершающей нападение, если Германия не планирует вторжения в Россию? Этот вопрос был особенно уместен, если учесть, что Германия намеревалась возложить на Россию всю тяжесть вины за развязывание войны, чтобы убедить свой народ в том, что он сражается лишь в целях самообороны, а также добиться от Италии согласия на принятие обязательств в рамках Тройственного союза.
Италия была обязана выступить на стороне своих союзников лишь в случае оборонительной войны, она, как было широко известно, тяготилась своей зависимостью и лишь ждала удобного случая, чтобы вырваться из петли. Эта проблема мучила Бетмана. Если Австрия будет продолжать отвергать одну за другой или все уступки Сербии, тогда, предупреждал он, «будет трудно возложить на Россию вину за пожар в Европе», что поставит нас «в глазах нашего собственного народа в крайне невыгодное положение». Однако его никто не хотел слушать. Когда настал день мобилизации, германский дипломатический протокол потребовал, чтобы война была объявлена по всей форме. Как вспоминает Тирпиц, юристы из министерства иностранных дел настаивали, что юридически такие действия были вполне оправданы. «За пределами Германии, — сокрушался Тирпиц, — этого никто не поймет».
Во Франции поняли острее, чем он думал.
1 АВГУСТА, ПАРИЖ И ЛОНДОН
Главной целью французской политики было вступить в войну, имея Англию в качестве союзника. Чтобы достичь этого и помочь своим друзьям в Англии преодолеть инертность и возражения против этого шага как в кабинете, так и в стране, Франция должна была четко доказать, кто же нападал и кто подвергался нападению. Физический акт агрессии и весь позор за его свершение должны были пасть на Германию. Она должна сыграть свою роль, но, опасаясь, как бы какой-нибудь излишне ревностный солдат или военный патруль не пересек границу, французское правительство приняло смелое и необычное решение. 30 июля оно приказало осуществить отвод войск на десять километров на всем протяжении границы с Германией — от Швейцарии до Люксембурга.
Этот отвод был предложен премьером Рене Вивиани, красноречивым оратором-социалистом, ранее занимавшимся в основном проблемами рабочего движения и социального обеспечения. Он был интересным явлением во французской политике: премьер-министр одновременно исполнял обязанности министра иностранных дел. Он возглавлял кабинет немногим более шести недель и только что — 29 июля — вернулся из России, где находился вместе с президентом Пуанкаре[59] с официальным визитом. Австрия подождала, когда Вивиани и Пуанкаре отправятся в морское путешествие, а затем опубликовала ультиматум Сербии. Получив это известие, президент и премьер отменили намеченный визит в Копенгаген и поспешили домой.
В Париже они узнали, что германские войска заняли позиции всего лишь в нескольких сотнях метров от границы. Они еще ничего не знали о мобилизациях в Австрии и России. Еще теплились надежды на выход из кризиса путем переговоров. Вивиани «преследовала мысль, что война может вспыхнуть из-за выстрелов в лесной роще, из-за стычки двух патрулей, из-за угрожающего жеста... мрачного взгляда, грубого слова!»
Пока оставался хоть малейший шанс на решение кризиса без войны, кабинет согласился на десятикилометровый отвод войск. Приказ, переданный по телеграфу командующим корпусам, предназначался, как им сказали, «для того, чтобы добиться сотрудничества наших английских соседей». В Англию была направлена телеграмма, информирующая об этом решении, и одновременно с ней начат отвод войск. Этот акт, предпринятый непосредственно накануне вторжения, был рассчитанным военным риском, намеренно предпринятым ради политического эффекта. Это был шанс, к которому, по словам Вивиани, «никто в истории до этого не прибегал» и мог бы добавить как Сирано: «О, и какой жест!»
Отвод войск был для французского главнокомандующего горьким жестом потому, что он был воспитан на наступательной доктрине — наступление, и ничего другого, кроме наступления. Он мог бы оказаться для генерала Жоффра таким же потрясением, как и первое военное испытание для Мольтке, но сердце французского командующего выдержало.
С момента возвращения премьера и президента Жоффр постоянно требовал от правительства отдать приказ о мобилизации или, по крайней мере, провести предварительные мероприятия, отменить отпуска, которые были предоставлены многим солдатам на время жатвы, и провести переброску войск прикрытия к границам. Он подкреплял свои требования донесениями разведки, указывавших на то, что Г ермания уже предприняла ряд предварительных шагов в ожидании мобилизации. Он использовал все свое влияние, чтобы убедить членов нового кабинета — предыдущий, девятый за последние пять лет, просуществовал не более трех дней. Нынешнее правительство отличалось тем, что в него не вошли наиболее способные политические деятели Франции. Бриан, Клемансо, Кайо — все бывшие премьеры находились в оппозиции. Вивиани, по собственному признанию, испытывал чувство «страшного нервного напряжения», которое, по свидетельству Мессими, занимавшего пост военного министра, «в августовские дни превратилось в постоянное состояние». Морской министр Гутье, бывший врач, сунутый на этот пост после того, как его предшественник позорно оскандалился, был настолько потрясен событиями, что даже «забыл» отдать приказ военным кораблям войти в пролив Ла-Манш. Его пришлось тоже срочно заменить, назначив на этот пост министра общественного образования.
И только президент облагал умом, опытом, стремлением к достижению цели, но не конституционными полномочиями. Пуанкаре был юристом, экономистом, членом Французской академии; занимал пост министра финансов, был премьером и министром иностранных дел, в 1912 году и после выборов в январе 1913 года стал президентом страны.
Характер порождает власть, особенно во времена кризиса, и неискушенный кабинет охотно положился на способности и твердую волю человека, который конституционно был нулем. Родом из Лотарингии, Пуанкаре десятилетним мальчиком видел, как по улицам его родного города Бар-ле-Дюк маршировали солдаты в остроконечных немецких касках. Немцы приписывали ему самые воинственные намерения, это объяснялось частично тем, что, находясь на посту премьера во время Агадирского кризиса, Пуанкаре проявил твердость, а возможно еще и тем, что он использовал все свое влияние, чтобы протолкнуть в 1913 году закон о трехлетней военной службе, несмотря на сопротивление социалистов, находившихся в оппозиции. Все это вместе с его хладнокровием, сдержанностью, целеустремленностью не способствовало, однако, росту его популярности в стране. Результаты выборов были не в пользу правительства, закон о трехлетней военной службе чуть было не провалился, среди рабочих и крестьян росло недовольство. Июль, жаркий и сырой, изобиловал бурями и летними грозами. Шел суд над мадам Кайо, застрелившей редактора газеты «Фигаро». Каждый день судебного процесса вскрывал новые и неприятные упущения в системе финансов, прессе, судах и правительстве.
Но настал день, когда французы, пробудившись утром, увидели, что сообщения о мадам Кайо перекочевали на вторую страницу, и вдруг осознали страшную, неожиданную правду о том, что Франции угрожает война. И страну, отличавшуюся бурными политическими страстями и скандалами, охватило единое чувство. Возвратившихся из России Пуанкаре и Вивиани на улицах встретил один возглас, повторявшийся до бесконечности «Вив ля Франс»!» — «Да здравствует Франция!»
Жоффр заявил правительству, что если он не получит приказа сформировать и отправить к границе войска прикрытия в составе пяти армейских корпусов, то немцы «войдут во Францию без единого выстрела». Он принял предложение о десятикилометровом отводе войск, уже занявших позиции, не из раболепства перед гражданской властью — раболепства у него было не более, чем у Юлия Цезаря, — а скорее из желания наиболее убедительно доказать необходимость в войсках прикрытия. Правительство, не желавшее принимать никаких мер, пока шел молниеносный обмен дипломатическими предложениями по телеграфу, надеясь все-таки на достижение соглашения, разрешило ему приступить к выполнению «сокращенного варианта», то есть без призыва резервистов.
На следующий день 31 июля в 4.30 друг Мессими в Амстердаме, принадлежавший к финансовым кругам, сообщил по телефону о том, что в Германии введено «угрожающее положение», что часом позже было официально подтверждено сообщением из Берлина. Это было не чем иным, как «скрытой формой мобилизации», заявил своему кабинету разгневанный Мессими. Его друг в Амстердаме сообщил, что война неизбежна и что Германия к ней уже готова,