Глава III
Ружье заряжают пулями, карман — монетами. Хорошо заряженный карман стреляет дальше ружья. Зато отдача из кармана гораздо чувствительнее ружейной.
В солнечное утро 28 июля 1636 года стонхильцы вместе с провожающими вышли на плимутскую набережную. Том Бланкет обратился к своим и призвал их проститься с родиной. Что после этого началось! Люди один за другим падали на колени, набирали в горсть родной земли и бережно прятали ее в мешочки на груди; старухи жадно целовали эту землю, дети испуганно следили за взрослыми. Мужские и женские голоса составили нестройно бормочущий хор, слова в нем перемежались со стонами и всхлипываниями.
— Храни ее господь, нашу милую землю!
— Прости меня, Англия, многогрешного сына твоего!
— Господи, дай счастья моей стране…
— Том, Анна… дети, где вы? Поклонитесь ей: ведь навсегда ее покидаете!
Умолк ругатель-штурман, притихли матросы, и, сняв колпак, застыл на месте старый боцман, точно впервые на его глазах вершилось печальное дело расставания с родиной. Нервная спазма схватила мое горло, и я поспешно ушел в отведенную мне на шканцах [77] каморку, где окном служил открытый порт стоявшей там пушки. Во всем этом предприятии была и моя доля, — а страшно ведь сознавать, что участь почти двухсот человек, какова бы она ни была, дело и твоих рук! Молиться? С богом у меня очень неопределенные отношения: до богохульств поэта Марло [78] я не дошел, но веры алмазной твердости, с какой шел на плаху сэр Томас Мор, мне не дано.
Прощание кончилось. Переселенцы поднялись на борт «Красивой Мэри» и заняли верхнюю палубу во всю ее длину от юта [79] до бака [80], чтоб до последнего момента видеть Англию. Я тоже ради этого покинул свою каморку. Штурман заорал в кожаный рупор: «По местам!», матросы побежали к шпилям выбирать якорные канаты, плимутский лоцман стал подле рулевого. Подняли якоря. Два восьмивесельных бота медленно вывели «Красивую Мэри» из Катуотерской гавани в залив Плимут-Саунд. Под топот босых матросских ног и боцманские свистки на мачты натянули белые плащи, в которых сразу же захлопотал, запутался ветер. Вода под форштевнем забурлила и раздвоилась, и полным бакштагом левого галса [81] флейт прошел между утесом Мюстон и мысом Реймгед, а затем, сделав поворот фордевинд [82], вышел в Английский канал.
Теперь мы плыли в темно-зеленых водах Ла-Манша, где хозяином судна единовластно стал лоцман. Всех презирая с высоты своего могущества, он покрикивал:
— Рулевой, круче к ветру — риф Дрейстон! Справа по борту мели Нап и Пантер! Держи ровно на милю от берега, если способен отличить берег от бутылки рома!
Штурман, не уступая лоцману в крепости глотки, столь же выразительно переводил его команды на язык руля и парусов, лотовый рьяно выкрикивал глубины — казалось, весь Ла-Манш состоит из камней и мелей и только эти чудотворцы спасают нас от беды.
К полудню мы вышли на траверз мыса Лизард — самой южной точки Англии. Его высокие обрывистые берега выросли с правого борта, между ними и судном чернел зубец утеса Стагса, а вдали, сквозь ослепительную солнечную дымку, мерцали, кружась легким маревом, бледно-зеленые холмы с пятнами буковых рощ — последний емкий образ покинутой земли. Сжатая в моем воображении до их пределов, в них уместилась вся Англия. Мысленно я видел дома, низко присевшие среди кустов самшита, блеск их соломенных крыш, пучки омелы на потолочных балках, связки сушеной мяты, лаванды и шалфея над закоптелым камином; на дворе — бочки молодого сидра из яблок сортов файвкорнерз, сэнсом, стаббард… одни эти названия заключали в себе весь аромат моего Кента. А память вела дальше и дальше: под тугой звон ветра в снастях и плеск разбитой форштевнем воды я слышал крик фазана, сухой шелест вереска и писк жаб, гуденье серпента [83] с тамбурином [84] на лугу, где горят костры на холмах в ночь на пятое ноября в память порохового заговора [85]. Все это, запрещенное пуританами ради их великого идола Скуки, было моей грешной, милой старой родиной. Да спасет ее бог от ханжей!
Меж тем по небу, подкрашенному розовыми перьями облаков, неряшливо раскиданных на западе, разливался спокойный зеленоватый блеск; он появлялся и рассеивался на всем пространстве канала в холодной мутно-зеленой воде Ла-Манша. Но вот отраженным в воде огненным столбом встало полуденное солнце. Флейт врезался прямо в этот пламенный столб, и сквозь наши паруса, заполняя их дымно-матовым свечением, пробился яростный желтый диск.
К вечеру остались позади острова Силли, и курсом крутого бакштага правого галса мы вышли в открытый океан.
Жизнь судна в море — многоэтажная жизнь. На каждом деке она своя, и если хочешь знать ее всю, потрудись побывать везде, от крюйт-камеры в ахтерпике [86] до трюма — последнего помещения внизу, защищенного от океанской воды только толщей кильсона и киля.
Утром я слышал, как рычит спросонья боцман, требуя у юнги свою «раннюю порцию», а рядом аристократия шкафута [87]: плотники, канонир и Бэк, судовой клерк — весело режется в трик-трак. Вскоре ко мне пробирался юнга с приглашением от леди Лайнфорт пожаловать на чашку кофе. Но сначала надо было подняться к капитану вместе со штурманом и боцманом.
Сегодня разговор в капитанской каюте начался с воркотни по поводу ветра: из-за его капризов славный крутой бакштаг, которым мы двинулись было, пришлось сменить на галфвинд [88] левого галса, и, маневрируя, мы резко снизили ход. Капитану, бывшему кавалеристу, все это было как музыка глухому — он знай требовал, «чтобы лошадка бежала рысью». Боцман чванился тем, что прилив в его родном Плимуте самый высокий в Англии — разница уровней достигает двадцати футов, — а голландец-штурман по имени Дирк Сваанестром на сквернейшем английском языке пытался растолковать капитану курс судна. Насколько я его понял, по выходе в океан мы должны держаться как можно севернее, но, дойдя до двадцать восьмого градуса западной долготы, круто свернуть на юг. Если не будет попутного ветра, надо брать северо-восточный пассат где-то между Азорскими островами, чтоб, воспользовавшись этим пассатом, покрыть большую часть трех тысяч семидесяти пяти миль, отделяющих нас от цели.
Я сделал краткий отчет капитану о состоянии пассажиров и груза, ибо исполнял обязанности суперкарго [89] и, по возможности, судового врача, а затем пошел в каюту, смежную с капитанской, где меня ждали Лайнфорты и Уорсингтон.
Леди Элинор сегодня была бодра и весела, дочь же ее, наоборот, не в духе. Брата и Уриэла она осыпала насмешками; Генри снес их с полным равнодушием, Ури силился показать, что на нем такая же броня. Леди была не из тех дам, что тешатся болтовней: одним глотком осушив свою чашку кофе с рюмкой бренди, она извлекла из сундука колоду карт и ушла к капитану заниматься делом. Мисс Алисе стало скучно с нами, и она попросила слугу или горничную, чтобы те вызвали судового клерка для отчета о корабельных происшествиях; Генри при этом фыркнул, а Уриэл поднял брови. Обычно в таких случаях посланцы возвращались с донесением: «Мастер Хаммаршельд послал меня к чертям, мисс Алиса, а сам спустился с боцманом к скоту». Но сегодня Бэк все же явился и остановился у самых дверей. Вид его означал, что быстрые ноги, энергия и деятельность получше никчемного пассажирского прозябания. Завязался постоянный диалог.
— Что нового, Бэк? — томно спросила мисс Алиса.
— Да ничего, мисс. Плывем понемножку.
— Люди здоровы?
— Что им делается. У Браунов теленок сдох.
Мисс Алиса сочувственно вздохнула. Потом, охорашиваясь, сказала:
— На, отнесешь им шиллинг… Бэк, а почему вы не смотрите мне в глаза?
Это было уж слишком. Бэк нахмурился, повел плечами и сердито выпалил:
— Потому, мисс Алиса, что у меня пропасть дела, а вы держите меня тут без толку!
Генри покатился со смеху, Бэк вылетел из каюты, и топот его босых ног по трапу затих внизу. Сэр Уриэл сказал:
— Если позволите, мисс Алиса, я сочту за честь сообщать вам обо всем, что случится на корабле.
Настоящая жизнь для меня начиналась несколькими футами ниже, на спардеке. Тут и воздух был другой — какой-то загустевший, пахло смолой, краской, рыбой, из углов несло обязательным душком солонины. Люди разместились тесно, отчасти из-за переборок, которыми все же пришлось отделить лиц более высокого положения: так, м-с Гэмидж жила в закутке, половину которого занимали бочки с пивом. Но большинство переселенцев сгрудились вместе и спали на нарах.
Удивительные мысли приходят в голову, когда застаешь англосаксов скопом, в их бытовом неглиже! Кажется, будто ты в Ноевом ковчеге, где всякой твари по паре. У джентльменов типа Уриэла и Генри изящество сложения сочетается с бледностью лица и надменным взглядом. Мужчины рангом ниже, напротив, краснолицы, у них мощные челюсти и зубы выдаются вперед, как у бульдогов; их жены — особы с могучей грудью, с большими навыкате глазами или сухопарые матроны с лошадиным профилем. Меж ними бродят угрюмые, неловкие существа с погасшим взглядом, с прямыми волосами тусклого оттенка и бессильно опущенными руками — это батраки-коттеджеры. Тут же видишь румяную, статную м-с Гэмидж, благоухающую Алису… Черт возьми, и это — единый народ!
Я отвечаю на вопросы, узнаю о здоровье детей. Бедным ребятишкам запрещают шумно играть, редко выводят на воздух, и они смотрят на меня с покорной безысходностью. В дальнем углу кормы устроились пуританские вожаки: Том Бланкет, Джон Блэнд, братья Чики, Шоурби, Долсни, дель Марш, Кентерлоу. Здесь — неуступчивый дух авторитета, обдуманная краткость фраз, холод неотвратимых решений. Все мужи чинно восседают вокруг бочки, покрытой досками; в их мозолистых руках библия, с правого боку — прислоненное к доскам ружье. Их квадратные челюсти презрительно сжаты, с могучих плеч свисают складки черных плащей, широкополые конусовидные шляпы надвинуты на лбы. Новая порода железных людей, убежденных, что они спасут старуху Англию. Я не люблю их, но я без них ничто, ибо только они способны штурмовать Новый Свет. Это тараны, — а кто ждет от стенобитных орудий мыслей?
На третий день пути в спардек своей щепетильной походкой спустился Уриэл Уорсингтон. Опрятный и хрупкий продукт Грейвз-Инна среди грубо- прочного палубного мира, он увидел меня и подал мне знак. Мы сошлись там, где трап отгорожен от спардека рядами пиллерсов [90] и выступами бимсов [91].
— Что нового?