Друзья, римляне, сограждане, удостойте меня вашего внимания. Не восхвалять, а отдать последний долг хочу я Цезарю. Дурные дела людей переживают их, хорошие - погребаются часто вместе с их костями. Пусть будет то же и с Цезарем! Благородный Брут сказал вам, что Цезарь был властолюбив; если это справедливо - это важный недостаток, и Цезарь жестоко поплатился за него. Я пришел сюда с позволения Брута и прочих, потому что Брут благороден - таковы и все они: все они благородные люди, - чтобы сказать надгробное слово Цезарю. Он был мне друг, добр и справедлив в отношении ко мне; но Брут говорит, что он был властолюбив, а Брут - благородный человек.
Затем Антоний возбуждает сперва сомнение во властолюбии Цезаря, упоминает о том, как он отказался от царской короны, трижды отказался от нее. Разве же это было властолюбие? Вслед за этим он переходит к вопросу, что Цезарь ведь все-таки был когда-то любим, и ничто не запрещает оплакивать его. Потом, с внезапной вспышкой:
О, где же здравый смысл? Бежал к безумным зверям, и люди лишились рассудка! Сердце мое в этом гробе с Цезарем: я не могу продолжать, пока оно не возвратится ко мне.
И вот следует призыв сострадания к этому величайшему мужу, слово которого еще вчера могло противостать вселенной, и перед которым теперь, когда он лежит здесь, самый ничтожный человек не хочет поклониться. Несправедливо было бы держать к народу подстрекающую речь, несправедливо относительно Брута и Кассия, 'которые - как вы знаете - благородные люди' (вставленные слова звучат, как насмешка, покрывающая собой похвалу), нет, он скорее готов обидеть умершего и самого себя. Но вот у него пергамент, - он, конечно, не станет читать его вслух, - но если бы народ узнал его содержание, то бросился бы лобызать раны умершего и омочил бы свои платки в его священной крови. - И когда громкие требования узнать содержание завещания смешиваются с проклятиями убийцам, Антоний встречает их упорным отказом. Вместо того, чтобы приступить к чтению, он развертывает перед глазами народа продырявленный кинжалами плащ Цезаря.
Здесь у Плутарха стояло:
'Напоследок он развернул плащ Цезаря, весь окровавленный и исколотый ударами кинжалов, и назвал виновников убийства злодеями и отцеубийцами'.
Из этих немногих слов Шекспир создал это чудо разжигающего красноречия:
Вы знаете эту тогу. Я помню даже время, когда Цезарь впервые надел ее; это было летним вечером, в его ставке, после победы над нервиенцами. Смотрите, вот здесь проник кинжал Кассия. Посмотрите, какую прореху сделал завистливый Каска. Сквозь эту пронзил его так любимый им Брут; видите ли, как хлынула кровь Цезаря, когда он извлек назад проклятое железо; точно как будто она бросилась в двери, чтобы удостовериться, действительно ли Брут постучал в них так неприязненно. Брут, вы знаете, был любимец Цезаря. Вы, о боги - свидетели, как сильно любил он его! Это был жесточайший из всех ударов, потому что, когда благородный Цезарь увидал, что и Брут разит его неблагодарность, сильнейшая рук изменников, превозмогла; надорвалось доблестное сердце, он закрыл лицо тогой и пал к подножью Помпеевой статуи, с которой ручьями струилась кровь его. И как же гибельно это падение, сограждане! И я, и вы - все мы пали, и торжествует над нами кровавая измена! Вы плачете? Вижу, пробудилось сострадание в сердцах ваших; прекрасны эти слезы. О, добрые души, вы видели раны только цезаревой тоги - и плачете.
Смотрите, вот он сам, исколотый, как видите, изменниками!
Он открывает труп Цезаря. И лишь тогда следует чтение завещания, осыпающего население Рима дарами и благодеяниями, завещания, которое Шекспир прибавил от себя и приберег к концу.
Неудивительно, что даже Вольтер был так поражен красотой этой сцены, что ради нее перевел три первых действия драмы и сам написал, правда, весьма бесцветное, подражание ей в заключении своей 'Mort de Cesar'. По поводу ее же он в своем, посвященном Болингброку 'Di scours sur la tragedie' отзывается с таким восторгом и такой завистью о свободе английской сцены.
В двух последних актах Брут несет возмездие за свое деяние. Он участвовал в убийстве из благородных, бескорыстных, патриотических побуждений, но все же его не минует проклятие его поступка, все же он поплатится за него счастьем и жизнью. Это нисходящее действие в двух последних актах - как обыкновенно у Шекспира - производит меньше впечатления и меньше приковывает к себе зрителей, чем восходящее действие, наполняющее здесь первые три акта; но оно имеет одну содержательную, глубокомысленную, блестяще построенную и проведенную сцену, - сцену спора и примирения между Брутом и Кассием в четвертом акте, заканчивающемся явлением духа Цезаря.
Содержательна эта сцена потому, что дает нам всестороннюю картину двух главных характеров - строго честного Брута, возмущающегося средствами, которыми Кассий добывает себе деньга, безусловно, однако, необходимые для их похода, и политикой довольно индифферентного в нравственных вопросах Кассия, который, однако, никогда не преследует своей личной выгоды. Глубокомысленна она, потому что представляет нам неизбежные последствия противозаконного, мятежного действия: жестокость в поступках, бесцеремонность в приемах, апатичное одобрение бесчестного образа действий у подчиненных, раз узы авторитета и дисциплины порвались. Блестяще построена она, потому что со своими сменяющимися настроениями и своей возрастающей дисгармонией, которая под конец переходит во взволнованное и задушевное примирение, она драматична в самом высоком значении этого слова.
Что Брут являлся в мыслях Шекспира истинным героем трагедии, обнаруживается с самой яркой очевидностью в том, что он заключает пьесу похвальной речью, вложенной в уста Антонию в плутарховой биографии Брута. Я разумею знаменитые слова:
Из всех заговорщиков он был благороднейший. Все они совершили свершенное ими из ненависти к Цезарю; только он один - из благородной ревности к общественному благу. Жизнь его была так прекрасна; все начала соединялись в нем так дивно, что и сама природа могла бы выступить и сказать всему миру: да, это был человек!
Совпадение между этими словами и прославленной репликой Гамлета прямо бросается в глаза. Всюду в 'Юлии Цезаре' чувствуется близость Гамлета. Когда Гамлет так долго медлит со своим покушением на жизнь короля, так сильно колеблется, сомневается в исходе и в последствиях, хочет все обдумать и сам себя винит за то, что слишком долго раздумывает, это, наверно, зависит от того обстоятельства, что Шекспир переходит к нему прямо от Брута. Его Гамлет только что видел, так сказать, какая участь выпала на долю Брута, и этот пример не ободрителен ни по отношению к убийству отчима, ни по отношению к действию вообще.
Кто знает, не находили ли порой в этот период времени на Шекспира тревожные думы, под влиянием которых он едва был в состоянии понять, как может кто-либо хотеть действовать, брать на себя ответственность, бросать камень и заставлять его катиться, - в чем состоит всякое действие. Ибо, как только мы начнем размышлять о непредвиденных последствиях того или другого действия, о всем, что могут из него сделать обстоятельства, то всякое действие в более крупном стиле становится невозможным. Поэтому лишь самые немногие старые люди понимают свою молодость; они не посмели бы и не смогли бы еще раз действовать так, как действовали тогда, не заботясь о последствиях. Брут образует переход к Гамлету, а Гамлет вырос в душе Шекспира во время разработки 'Юлия Цезаря'.
Быть может, переход был такого рода: занимаясь этим Брутом, которому, подстрекая его к убийству, постоянно напоминают о Бруте Старшем, притворившемся безумным и изгнавшим тирана, Шекспир был вынужден остановиться несколько на этом образе, каким он обрисован у Ливия, образе, чрезвычайно популярном вообще. Но Брут Старший - это Гамлет перед Гамлетом, одно уже имя которого, найденное поэтом в одной старинной драме у Саксона Грамматика пробудило в нем известные настроения. То было имя, данное им своему мальчику, так рано отнятому у него смертью.
ГЛАВА XL
В том же самом году знаменитый сотоварищ по перу Шекспира, Бен Джонсон, пытался также воссоздать в драматической форме картину древнеримской жизни. В 1601 г. он обработал и поставил свою пьесу 'Рифмоплет'. Это была тенденциозная драма, которой он хотел уничтожить своих двух литературных противников - Мидлтона и Деккера. Действие происходит в эпоху императора Августа. Помимо сатиры на современные нравы Бен Джонсон думал воспользоваться своей обширной начитанностью в области античной литературы, чтобы нарисовать картину староримского быта. Подобно тому, как Шекспир написал после 'Юлия Цезаря' еще две драмы из римской истории, 'Антоний и Клеопатра' и 'Кориолан', так точно Бен Джонсон создал еще две пьесы на римские темы, трагедии 'Сеян' и 'Каталина'. Если сравнить писательскую манеру Бена Джонсона с шекспировской, сопоставляя между собой упомянутые пьесы, то последняя выступит особенно рельефно и ярко. Но прежде чем приступить к сравнению их художественных приемов в столь ограниченной области, необходимо провести вообще параллель между обоими поэтами.
Бен Джонсон был на девять лет моложе Шекспира. Он родился в 1573 г., месяц спустя после смерти отца, пастора, предки которого принадлежали к низшему дворянству. Если Шекспир - дитя деревни, то Бен Джонсон, напротив, дитя города, хотя в то время город и деревня не представляли две такие крайности, как теперь. Когда Бену минуло два года, мать его вышла вторично замуж за честного каменщика, который не щадил ничего, чтобы только дать сыну хорошее образование. После того, как мальчик пробыл несколько лет в небольшой частной школе, отец послал его в вестминстерское училище, где ученый Вильям Кэмден посвятил его в классические литературы. Он оказал вместе с тем, по-видимому, не очень благотворное влияние на будущую литературную деятельность своего ученика: он советовал ему записывать сначала прозой все то, что пожелает облечь в стихотворную форму. Так было уже в школе положено основание его двоякому честолюбию: прослыть ученым и поэтом или, вернее, ученым поэтом, а также его тяжеловесному, риторическому и неуклюжему стиху. Как ни ценил Бен ученость, как ни презирал он ремесло, как бы ни был он непригоден к практической деятельности, однако нужда заставила его прервать свои ученые занятия и сделаться второстепенным архитектором под надзором отца. Это обстоятельство доставило ему в его последующих литературных распрях ругательный эпитет 'каменщика'. Недолго исполнял Бен Джонсон эту должность. Он поступил на военную службу в Нидерландах, убил на поединке на виду у всех солдата из противного войска, вернулся в Лондон и женился 19 лет, почти так же рано, как и Шекспир. 26 лет спустя он называл, беседуя с Друммондом, свою жену 'строптивой, но честной женщиной'.
Бен Джонсон отличался крепким телосложением, некоторой грубостью, самосознанием и воинственными инстинктами, он имел самое высокое представление о значении ученого и о призвании поэта, презирал непросвещенную толпу, легкомысленных и низких людей и всегда стремился в своих произведениях, как истинный классик, к спокойному развитию своих мыслей по стройному, заранее обдуманному плану. Но, с другой стороны, он был настоящим поэтом. Он вел беспорядочную жизнь, тратил легкомысленно свои деньги и был подвержен галлюцинациям: однажды он видел, как турки и татары сражаются из-за большого пальца его ноги, другой раз ему представился сын с кровавым крестом на лбу, предвещавшим как будто его близкую смерть.