камзолы из козьей кожи пахли не очень-то приятно, их черные ситцевые куртки не были красивы. Их называли ореховыми щипцами, потому что они вечно грызли орехи и бросали скорлупки на сцену. Какого-нибудь каприза было достаточно, чтобы туда полетели вдобавок пробки, апельсинные корки, объедки колбасы и даже камешки, между тем как продавцы табака, эля и яблок прокладывали себе дорогу среди этих завсегдатаев партера. Табачный дым и винные пары постоянно поднимались от них вверх, еще до того, как раздвигался занавес, пока они нетерпеливо выжидали момента, когда примадонна кончит свое бритье и можно будет начать пьесу. Stinkards (вонючки) - вот как звали их господа-аристократы, сидевшие в ложах и на сцене, к которым они питали ненависть и с которыми всегда искали пререкании. Часто с обеих сторон сыпался целый град ругательств; иногда из партера бросали яблоками, мало того, грязью; пробовали даже плевать на сцену. В 'The Gull Hornebooke' Деккера от 1609 г. говорится: 'Ты не можешь быть прогнан со сцены, если даже пугала, стоящие на дворе, будут тебе шикать, будут тебе свистеть, будут плевать на тебя'. Еще в 1614 г. в прологе к старинной комедии 'Свинья, потерявшая свою жемчужину' актеры говорят, что они находятся под угрозой быть забросанными яблоками, яйцами или камнями со стороны стоящих внизу.
И кто знает, значительно ли более удовлетворяла Шекспира остальная, менее скорая на руку публика? Она посещала театр ради многих других причин, ничего общего не имевших с искусством. Вот что говорится в одной старинной книге об английских пьесах: 'В лондонских театрах молодые люди имеют обыкновение спускаться сперва в партер и обводить взором все галереи, затем, подобно ворону, высмотревшему падаль, спешат сесть как можно ближе к самым первым красавицам'. Да и знатные господа, сидевшие или лежавшие врастяжку на сцене, были, вероятно, не многим менее заняты своими дамами, чем не столь богатые театралы. Нередко они смотрели пьесу, как Гамлет, прислонившись головой к коленям своей возлюбленной. В 'Царице Коринфа' Флетчера описана подобная ситуация.
'The Gulls Hornebooke' Деккера показывает нам, что зрители весьма усердно играли на сцене в карты; другие читали, пили или курили табак, на что жалуется уже Кристофер Марло в одной эпиграмме, и Бен Джонсон в своей 'Bartholomew Fair' (those, who accommodate gentlemen with tobacco at our theatres). Но в своей пьесе 'The Case is altered' он дает в одной из реплик (II, 4) подробнейшее описание того, как держали себя при представлении какой-либо новой драмы капризные молодые дворянчики: 'Они так привыкли все порицать, что ничему не хотят выразить одобрения, как бы ни была пьеса хорошо сочинена и разработана, а сидят хмурые, строят гримасы, плюют, пожимают плечами и кричат: 'Гадко! Гадко!', определяя этим лишь свой собственный характер и пользуясь своими искривленными лицами как винтом, с помощью которого они у всех сидящих по соседству с ними отвертывают доброжелательное выражение от того, на что те смотрят'.
Быть может, грубости театральной публики способствовало отчасти и то, что женские роли без исключения исполнялись мужчинами, хотя, с другой стороны, это обстоятельство должно было сделать менее фривольными условия самой сцены, и в особенности должно было явиться облегчением в существовании Шекспира, так как к числу зол, от которых ему приходилось страдать, не принадлежало, по крайней мере, очаровательное и ужасное зло, называемое актрисами.
Такой странной казалась в Англии мысль, что женские роли могли бы исполняться женщинами, что тот же человек, который открыл в Италии существование вилок, там же и одновременно с этим открыл существование актрис. Кориет пишет в Венецию в июле месяце 1608 г.: 'Здесь пришлось мне наблюдать некоторые веши, каких я никогда не видал ранее. Я видел, как женщины играли комедию, чего никогда не видал до сих пор, хотя и слышал, что это иногда практиковалось в Лондоне. И они играли с такой грацией, мимикой, жестами и всем, что только приличествует актеру, что не уступали лучшим из виденных мною актеров-мужчин'. После смерти Шекспира проходит 44 года, прежде чем на английских подмостках появляется женщина. Мы знаем в точности, когда и в какой пьесе это случилось. 8-го декабря 1660 г. первая английская актриса выступила в роли Дездемоны в 'Отелло' Шекспира. Еще сохранился произнесенный по этому случаю пролог.
Театральная публика, какою она была в те дни, представляла взору Шекспира картину совершенно нецивилизованной ватаги, и эта толпа и дала ему наглядное зрелище, осязательную картину, по которым сложились его представления о 'народе'. В молодости он смотрел, быть может, на эту массу с некоторым доброжелательством и снисходительностью; теперь же она сделалась для него прямо ненавистной. Но нет сомнения, что в особенности постоянное зрелище understanders, постоянное вдыхание их атмосферы заставило его в этот период более неудержимо, чем когда-либо, излить свою кипучую насмешку над народными движениями, народными вождями и всей непризнательностью и неблагодарностью, которые олицетворялись для него теперь в понятии 'чернь'.
В силу своего по необходимости скудного исторического образования и чутья он видел древние времена как Рима, так и Англии в совершенно том же свете, как современную ему эпоху. Уже первая его римская драма 'Юлий Цезарь' свидетельствует об антидемократическом основном чувстве Шекспира. Он с жадностью выхватывает у Плутарха всякое доказательство глупости и бесчеловечности масс. Припомните, например, то место, где толпа убивает поэта Цинну под влиянием обуявшей ее ярости против заговорщика Цинны (III, 3):
3 гражданин. Твое имя? Без обмана.
Цинна. Цинна.
1 гражданин. Разорвем его на части; он заговорщик!
Цинна. Я поэт Цинна! Я поэт Цинна!
4 гражданин. Разорвем его за его скверные стихи!
Цинна. Я не заговорщик Цинна!
2 гражданин. Все равно, его имя Цинна; вырвем это имя из его сердца, и затем пусть его идет, куда хочет.
3 гражданин. Разорвем, разорвем его!
Как видите, Шекспир умышленно представил всех четырех граждан одержимыми в равной степени манией убийства. Здесь слышно все то же аристократическое пренебрежение, которое так резко выступает вновь в моментальном переходе толпы на сторону последнего из говоривших ораторов, в перемене ее настроения после речи Антония; более того, быть может, это же пренебрежение в последней инстанции повинно и в неудавшемся образе Цезаря. Быть может, он отталкивал Шекспира не тем, что ниспровергнул республиканскую форму правления, а тем, что был вождем римской демократии, и Шекспир сочувствует заговору патрициев против Цезаря, потому что всякое народное верховенство, если даже оно отдается гению, несимпатично ему как власть, прямо или косвенно находящаяся в руках у бессмысленной толпы.
Проникнутая совершенно тем же духом вражды к черни, выступает перед нами личность Шекспира и теперь, в репликах Кориолана. Разница лишь та, что все, что в более ранних его произведениях было разбросано и могло показаться наполовину случайным, здесь сконцентрировано во всем настроении пьесы и является в сто раз резче и сильнее.
Мне небезызвестно, что ни английская, ни немецкая критика не разделяют моей точки зрения. Англичане, для которых Шекспир успел сделаться не только национальным поэтом, но органом мудрости, сплошь и рядом видят в его поэзии лишь любовь к тому, что просто, справедливо и истинно. Поэтому они обыкновенно находят, что права народа представлены к этой драме с подходящим уважением; они находят, что эта пьеса заключает как бы квинтэссенцию всего, что можно сказать в пользу как демократии, так и аристократии, но что сам Шекспир остается беспристрастен. Он отнюдь не держит, говорят они, сторону своего героя, гордость которого, вырождающаяся в несносное высокомерие, сама по себе готовит кару, внушая ему преступную мысль поднять оружие против отчизны и приводя его к бесславной смерти Только в отношении к матери ослабляется и смягчается бесчеловечная, противообщественная жестокость в характере Кориолана; в общем же он с начала до конца суров и несимпатичен, римский же народ, напротив того, в высшей степени симпатичен здесь и добр. Конечно, говорят они, народ немного неустойчив, но Кориолан не менее его переменчив и гораздо менее его невинен в своем непостоянстве, страсть народа к грабежу, проявляемая им перед стенами Кориоли и так сильно раздражающая Марция, есть черта всех простых солдат во все времена. Нет, Шекспир не был пристрастен. Если он здесь с кем-нибудь заодно, так это со стариком Менением, прямодушным патриотом, относящимся к народу с веселым юмором даже и тогда, когда он всех яснее видит его недостатки.
Я только передал здесь точку зрения, фактически высказанную выдающимися английскими и американскими шекспирологами, и она, по всей вероятности, сплошь и рядом представляется заслуживающей одобрения говорящей на английском языке публики Точно так же и в Германии, преимущественно в то время, когда драмы Шекспира истолковывались либеральными профессорами, невольно приноровлявшими его к своим собственным идеям и идеям века, было сделано много попыток изобразить Шекспира политически совершенно беспристрастным в силу его мудрости, или даже сделать его либералом в духе сороковых годов нашего столетия в средней Европе. Но у нас нет никакого интереса пересоздавать его. Для нас вопрос заключается лишь в том, достаточно ли тонко и остро наше чутье для того, чтобы ощутить самого поэта в его произведении? И надо положительно надеть на свои глаза шоры, чтобы не видеть, на чьей стороне здесь симпатия Шекспира. Он слишком согласен с сенаторами, говорящими, что 'у бедных просителей дыхание неприятное' Слишком часто чувствуется, что Кориолан, которому никто не делает возражений или опровержений, высказывает здесь ни что иное, как только то, за что поручился бы от собственного имени поэт.
Тотчас после того, как в первой сцене пьесы Менений рассказывает римским гражданам знаменитую басню о желудке и других членах тела, является Марций и с горячностью выступает поборником того самого взгляда, который Менений изложил юмористически:
...Будет тот подлец
Из всех льстецов презреннейший, кто скажет
Вам ласковое слово. Что вам нужно,
Псы недовольные войной и миром?
Войны вы трусите, в спокойном доме
Вы нос дерете вверх. Кто верит вам,
В бою найдет вас зайцами, не львами,
Гусей увидит, где нужны лисицы;
Надежней вас на льду горячий уголь
И град под солнцем. Вы на то годитесь,
Чтоб поклоняться извергам преступным
И правду проклинать. Кто смел и славен,
Тот гадок вам, а сердце ваше рвется,
Как у больного прихоть, лишь туда,
Где гибель скрыта. Тот, кто верит вам
И дружбе вашей - плавает в воде
С свинцом на шее. Твари, верить вам!