легким запахом угольной гари и еле ощутимым ароматом моря.
Была непривычная для вокзала тишина, не слышно гомона и суеты носильщиков: «Красная стрела» — деловой поезд, большинство пассажиров с портфелями и маленькими чемоданчиками — тут носильщикам делать нечего. Устало пыхтел тепловоз, будто успокаивал дыхание после долгого и быстрого пробега, у дверей кабины стоял машинист в накинутой на плечи куртке и не спеша покуривал сигаретку, и во всей его фигуре было спокойное утомление, тихое удовлетворение выполненной нелегкой работой и ожидание скорого заслуженного отдыха. И я почему-то остро позавидовал ему — нельзя сейчас мне вскарабкаться в широко остекленную рубку, отогнать в сортировочный парк состав, потом крепко попариться в бане, выпить пива и лечь спать, а вечером у этой же платформы дать густой протяжный гудок и помчаться назад в Москву, и с каждой секундой колеса будут оставлять за собой двадцать три метра стального полотна, и хоть вокруг мгла, ночь и снег, дорога намного вперед высвечена мощным лучом прожектора, в котором серебряно сияют рельсы — семьсот километров прямой дороги с одним-единственным поворотом, да и тем известным задолго вперед.
На Московской площади бесшумно плыли истекающие голубым светом троллейбусы, перемаргивались светофоры, низко гудели зализанные корпуса трамваев «татра». И от неверного, ломающегося зеленовато- синего света утра казалось, будто на деревьях повисли не пушистые пряди инея, а текучие заросли морских водорослей. На Невском проспекте гасли огни витрин.
В подвальчике-пирожковой было пусто и очень чисто. Мне дали чашку бульона, горячих пирожков, крепкий кофе — подкрепиться надо было авансом на весь день. А будет он, наверное, нелегким. По архивным фотографиям Мельник безоговорочно опознал в Никодимове Якова Креста — «только больно молодой он здесь»… Глядя на фотографию Хрюни-Лопакова, он неуверенно сказал: «Помнится, был вроде один криворылый, а точно сказать боюсь»…
Два месяца я ходил по лабиринту, оставляя на стенах засечки, и только теперь мне понемногу становился ясным общий его строй, принцип конструкции. Но общая идея — это еще не план, и по-прежнему оставалось неизвестно, где надо поставить заслон, чтобы не выскочил на свободу затаившийся в хитросплетениях задолго и внимательно продуманных ходов Минотавр. Я был твердо уверен, что в длинные месяцы и годы совместного сидения в колонии Хрюня и Крест хорошо поняли друг друга и, готовя побег, не просто собирались погулять на свободе — Белаш был надежным убежищем, твердой гарантией безбедной жизни. Хрюня — это ведь не Колька Баранов, плакавший когда-то на бульваре от предательства товарища. Он бы взял Белаша за горло мертвой хваткой — как его взял впоследствии Крест. Во всяком случае, так мне казалось. То, что Белаш принял участие в краже скрипки, у меня не вызывало больше сомнений. Единственно, что оставалось непонятным, — какова его роль? Только предательство, ставшее стереотипом его поведения во все критические мгновения жизни? Или прямое участие в похищении?
Мельник, правда, категорически отказывается от знакомства с Белашом. Но я верил в его искренность, а объективной стороне его показаний не доверял. Они могли быть знакомы, так сказать, односторонне. Поэтому я и приехал в Ленинград. И еще потому, что мне надо было выяснить поглубже личность Данилы Спиридоновича Никодимова.
Кроме инспектора Леонидова, в Ленинградском уголовном розыске я никого не знал, но ребята встретили меня радушно и весело, и произошло наше знакомство как-то необычайно легко и естественно — вот так же Буратино узнали и приняли за своего куклы из театра Карабаса.
— Так что говорят люди? — спросил я Леонидова, который по нашему следственному поручению проверял маршрут Белаша.
— Железно подтверждают. Ни одной осечки. В консерватории, в театре, у приятелей по фамилии Медведевы и у профессора Преображенского. Я даже девушку допросил, ту, что на улице Громова проживает. Все их показания сходятся тютелька в тютельку.
Я достал блокнот с записями, посмотрел в нем необходимые заметки и на всякий случай спросил:
— У кого он был вечером накануне кражи?
— У Преображенского. Профессор с супругой подтвердили, что он сидел у них весь вечер, потом по телефону вызвал такси и поехал к себе в гостиницу. Дежурная по этажу сообщила, что Белаш пришел не очень поздно и попросил разбудить его в восемь часов — об этом есть запись в их книге.
— После этого он мог выйти на улицу незаметно для дежурной? Есть там еще какой-нибудь выход?
Леонидов задумался:
— Мне кажется, что по боковой лестнице можно, минуя дежурную, выйти в ресторан на первом этаже, а там есть проход к парадному. А что?
— А то, что если он сразу вышел на улицу и поехал на аэродром, то через полтора часа он уже был в Москве, на площади Маяковского.
— Не согласен, — возразил Леонидов. — Я уже думал об этом и считаю, что теоретически такой маршрут возможен. Но только до Москвы. А вот оттуда он вернуться к восьми часам утра в свой номер не мог.
— Почему?
— А ты сам посчитай. Допустим, он принимал участие в самой краже…
— Я это уже допустил.
— По твоим словам, вышли они из квартиры около половины первого ночи…
— Это по словам Мельника. Но допустим.
— Добираться обратно он может тремя видами транспорта: самолет, автомобиль и поезд.
— Точно. И что?
— Самолет отпадает. Первый рейс на Ленинград в 7.45 — никак не может он успеть к восьми в номер.
— Резонно. Автомобиль?
— Не может. Вот сводка погоды: заморозки до 11 градусов, на почве гололед, туман, высота волны — 1 метр…
— Ну, это у вас здесь ленинградские штучки — высота волны! Не по волнам же он ехать собирался.
Леонидов невозмутимо ответил:
— По гололеду тоже не сильно разгонишься. Ты же ведь сам шофер, знаешь небось — в среднем больше семидесяти по такой погоде не дашь. Так что понадобилось бы ему не меньше десяти часов, и опять же к восьми утра он не попадает в гостиницу. Автомобиль — долой!
— А поезда?
— Тоже не получается. В час пять отходит из Москвы экспресс «Арктика», но в Ленинграде он только в половине десятого. Есть еще несколько московских поездов, но они все или уходят раньше, чем он мог попасть в Москву, или приходят в Ленинград позже восьми.
— Ну что же, — развел я руками. — Значит, его функции ограничились подводом на квартиру Полякова. А поездка в Ленинград была демонстрацией подчеркнутого алиби. Теперь второй вопрос — дело Никодимова…
— Тут вот что… — Леонидов даже зажмурился в ожидании эффекта подготовленного им сюрприза. — Нашел я одного человека…
— Что за человек?
— Он во время войны служил в ОБХСС…
Федор Петрович Долгов, каменного вида старик, говорил тягучим утробным голосом, и когда он смотрел тебе в лицо пронзительными серо-зелеными глазами, разрисованными красными склеротическими жилками, возникало ощущение, что он гипнотизирует тяжелым рокочущим голосом и вязкой неподвижностью сердитых глаз, и памятниковой громоздкостью фигуры.
— Я ведь из породы добросовестных неудачников, — объяснял он мне. — Даже до полковничьей папахи не дослужился. А может, оно и правильно, потому как я в милицию тоже случайно попал. Я ведь войну командиром особого водолазного отряда начинал…
Лицо у Долгова было опухшее, покрытое сетью бурых и багровых трещин-сосудов, и неистовый блеск стеклянных глаз пугал меня. Его жена — грузная седая женщина с огромным пучком седых серых волос