— Троллейбусом двадцатым, не на такси же. Ох, горе мое горькое. За что мне только причитается такое? И за душегубство каторгу на срок дают. А мне — пожизненно.

Так мы и ушли, не узнав того, что знала и видела эта усталая, замученная женщина, истерзанная страхом и ожиданием позора.

Глава 6

Фаза испепеления

Каноник Пьезелло провел ладонью по шантрели, погладил изогнутым смычком басок, и протяжный, неслышно замирающий звук надолго повис солнечной ниткой в мягком сумраке мастерской.

— Предай господу путь свой и уповай на него, и он совершит… — сказал каноник, и слова писания неожиданно прозвучали в этой длинной тишине угрозой.

Неловко завозился в углу Антонио. Амати бросил быстрый взгляд на ученика, прошелся по комнате, задумчиво посмотрел в окно, где уже дотлевали огни позднего летнего заката. Негромко щелкали кипарисовые четки в сухих пальцах монаха, его острый профиль со срезанным пятном тонзуры ясно прорисовывался на фоне белой стены. Беззащитная и беспомощная, будто обнаженная, лежала на верстаке скрипка, и когда жесткая рука монаха касалась ее, у Антонио возникало чувство непереносимой боли, словно монах прикасался к его возлюбленной. А мастер Никколо молчал.

— Ты же сам говоришь, Амати, что скрипка — как живой человек… — говорил тихим добрым голосом каноник. — И если дух твой чист и господь сам идет перед тобой, то святое омовение в купели только сделает ее голос чище и сильнее, ибо вдохнет в нее промысел божий. Отчего же ты упорствуешь?

Амати вновь медленно прошелся по мастерской, и Антонио заметил, что его учитель очень стар. Старик тяжело шаркал толстыми, распухшими ногами по полу, он грузно уселся в свое деревянное резное кресло, взял в руки скрипку, прижал ее к щеке, будто слушал долго ее нежное сонное дыхание, провел пальцами по струнам, и скрипка сразу ожила, и плач и смех, веселье и грусть предстоящего расставания рванулись в этом коротком случайном пиццикато, и в верхней комнате еще долго была слышна дрожь ее испуга.

— Я делаю доброе дело, — устало сказал Амати. — И чтобы проверить, угодно ли оно богу, не надо портить скрипку…

— Я не понял тебя, сын мой, — быстро сказал каноник Пьезелло. — Разве что-либо доброе можно испортить омовением в святой воде?

Амати медвежьими, глубоко спрятанными глазками посмотрел на монаха, и Страдивари показалось, что учитель усмехнулся.

— Она хоть и святая, но все-таки вода, — сказал Амати.

— Что? — беззвучно шевельнул губами Пьезелло.

— Скрипка, говорю, размокнет. Пропадет инструмент…

Монах перегнулся через стол, сжав на груди руки так, что побелели костяшки.

— А может быть, ты совсем другого боишься? Может быть, ты боишься, что святое причастие изгонит голоса бесовские из твоей скрипки? Голос чрева диаволова пропадет? Этого испугался? Вельзевула кары боишься? А суда господнего не боишься?

Амати положил скрипку на стол, встал, лысина его покрылась плитами тяжелой темной красноты, и Страдивари испугался, что учителя хватит удар. Или что он монаха убьет.

— Тьма невежества затмила ваш разум, святой отец, — хрипло проговорил Амати. — Мои скрипки играют в папской капелле в храме святого Петра!

Он хотел сказать еще что-то, но острая звенящая боль в сердце пронзила его, визгливо резанула в висках, захлюпала толчками у горла. Монах сказал тихо, но каждое слово будто приклеивалось к стенкам:

— Его преосвященство, епископ Мантуанский повелел тебе явиться к святой исповеди, а до этого пусть скрипки будут неприкосновенны…

— Эта скрипка заказана для инфанта испанского, — подал голос Антонио.

Монах, даже не повернувшись к Страдивари, сказал:

— И обещано тебе за нее одиннадцать тысяч пиастров…

Амати протянул скрипку канонику:

— Возьмите! Мне не нужно за нее ни одного байокко! Вручите этот дар епископу, пусть в своем доме он убедится, что греха в ней не более, чем в любом дереве, а ясной души…

Он не кончил фразы, ему было больно говорить, он сел и подпер голову кулаками. Только бы не догадался проклятый поп, как болит сердце. Пьезелло прижал к грязной сутане светло мерцающий инструмент, пожал плечами, задумчиво сказал:

— Я думаю, что его преосвященство согласится только на окропление скрипки святой водой. Ритуал омовения будет совершен и так…

— Хорошо! Хорошо! Кропите! Омывайте! Делайте что хотите, только оставьте в покое! — с мукой закричал Амати.

— Гордыня овладевает твоим сердцем, сын мой, — сказал монах.

— Уйдите, святой отец, — синеющими губами пробормотал Амати. — Я вам и так отдал самое дорогое. Больше у меня все равно ничего нет…

Когда стало совсем темно, Антонио зажег свечу, притащил сверху из столовой фьяску тосканского кьянти, круг овечьего сыра и белого хлеба, разложил все это на верстаке и сказал:

— Поешьте, учитель. Когда я волнуюсь, мне всегда хочется есть…

Амати усмехнулся:

— Не ври. Ты всегда хочешь есть, даже если ты веселишься, а не волнуешься…

Старик окунул кусок хлеба в вино, нехотя пожевал, потом сказал:

— Страх — самое невыносимое, самое ужасное испытание, которому подвергает нас господь. Сильно испуганный человек — почти труп.

— А зачем вы отдали им эту несравненную скрипку?

Амати сильно потер ладонью красный складчатый затылок — голова гудела надсадно, глухо, больно.

— Мальчик мой, запомни: когда за человеком бежит пес, надо бросить ему кость…

— Но они вам ничего не могут сделать! Ваши скрипки освящены признанием папы!

— Да, я, наверное, мог бы добиться у папы охранной грамоты.

— А в чем же дело?

— У меня нет времени воевать с ними. В молодости есть время для всего — можно воевать, учиться, любить, работать. А у меня осталось время только для работы, и его становится все меньше. Мои уши не слышат ничего более на свете, кроме двух звуков — моих скрипок и шума колес времени. Когда-нибудь, спустя десятилетия, тебя ждет открытие — ты тоже смертен, ты услышишь шум незримых колес, которые вращают мир, и с каждым их поворотом твоих дней становится все меньше, и тогда тебе надо будет ответить себе — все ли ты сделал, что мог, доволен ли ты прожитой жизнью?

— А вы все сделали? — спросил Страдивари.

Амати засмеялся:

— Мои дни еще не истекли, поэтому я еще не все сделал. И поэтому я не могу тратить время на войну с епископом Мантуанским. Я хотел бы умереть вот здесь, за этим верстаком, умереть легко, быстро, без унизительных мук телесных, и тогда душа моя быстро придет в рай — я ведь совсем не имел времени грешить, я все время работал…

— Но ведь грех сладостен? — спросил Антонио. — И в искуплении прощается, а тайная радость памяти остается? Неужели вы ни о чем ушедшем не жалеете?

— Не знаю, — Амати задумчиво смотрел на пляшущий язычок пламени. — Человеку для познания счастья, говорят, надо пройти через нищету, любовь и войну. Я никогда не знал нищеты — Амати были богаты уже тогда, когда я в незапамятные времена появился на свет. И огромная любовь — та, что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату