бояться.

Другое дело Имми. В школе она тоже не блистала, но ведь она — девочка, а для девочек, по мнению отца, знания не так важны. В остальном она всегда была послушной и всем доволь­ной, да к тому же с каждым днем все хорошела.

Коре потел над школьной премудростью — непросто учиться, когда так много сил уходит на рост. Ему было почтя шестнадцать, и он очень вытянулся. Еще когда он был совсем маленьким, мама с гордостью замечала, что он «вылитый отец», а сейчас это сход­ство стало еще больше. И не столько своей детской мордашкой, сколько широкими плечами и крепким сложением он пошел в отца. Ему часто говорили: «Ну, паренек, тебе нелегко будет скрыть, кто гной отец». Коре и не собирался скрывать, но, наверное, не раз думал про себя, что лучше бы у него был менее выдающийся отец. Коре был музыкален и с легкостью играл на пианино и гармошке. Он начал учиться игре на скрипке, и учитель считал, что у него очень хорошие способности.

Сама я уже вышла из того возраста, когда мной можно было командовать. Чаще всего я поступала по-своему. Но я так сильно любила отца, что и мое настроение зависело от его. Обычно маят­ник наших будней раскачивался в такт настроению отца. Кстати, стоило только отцу, подняв утром шторы, увидеть первый снег, он приходил в мягкое и лирическое настроение. Хоть это и было давно, я отлично помню, как он читал стихотворение Й. Е. Унгера, которое мне больше никогда ни от кого не приходилось слышать:

Ты на снег взгляни! Он покрыл и валуны, и пни, На кошачьих лапах ночью к нам пришел И укутал пухом каждый сук и ствол. Ты же ночью спал, мирно спал. Ты взгляни на бор, На его сияющий убор! Тянется до Аустерланда, и на нем Засверкал наряд серебряным огнем. Ты же ночью спал, мирно спал.

Но наступал день со своими заботами и делами, и с ним при­ходил конец и лирическому настроению.

В эти годы я училась пению и гармонии у тети Малли и игре на пианино у Хильдур Андерсен. Тетя Хильдур, как я называла ее, была человеком широких интересов, которые не ограничива­лись одной лишь музыкой. Я очень любила беседовать с ней после урока. Она сидела рядом со мной, такая маленькая и хрупкая, и я всегда поражалась, до чего у нее крошечные руки, а ведь, иллюстрируя свои лекции о композиторах, она сама исполняла отрывки из опер Вагнера, симфоний Бетховена и Чайковского. Но лицо ее дышало силой и глаза сверкали, когда она принималась рассказывать о памятных событиях своей жизни — о годах учебы в Вене, о великих музыкантах той поры, о празднествах, на кото­рых танцевали под вальсы Иоганна Штрауса, причем оркестром дирижировал сам композитор. А когда мне удавалось навести ее на воспоминания о дружбе с Генриком Ибсеном, тут уж я слушала, боясь упустить хоть одно слово. Чуть не каждый день «взбирался он на своих старых ногах» по лестнице и сидел в этой самой гостиной, на стене которой теперь висит его боль­шая фотография. Он часто делился с ней своими замыслами. По словам тети Хильдур, Ибсен говорил о героях своих драм, словно о живых людях, своих добрых знакомых. Когда я рас­ сказала  об  этом  отцу,  он  рассмеялся:  «А  ведь,  пожалуй,  сама она — Хильда  из   «Строителя  Сольнеса».   По-моему,  это   она».

В светлой гостиной тети Малли было по-прежнему уютно. Вот только дядюшка Ламмерс начал прихварывать, тетю Малли это очень беспокоило, и все же она всегда встречала меня с веселым лицом.

Да и саму тетю Малли стали одолевать старческие недуги, по­рою она теперь жаловалась, что косточки ноют. Килограммов лишних она тоже прибавила и каталась теперь по дому как ку­бышка, хотя и старалась раз в неделю устраивать разгрузочный день. Но лицо оставалось по-прежнему живым и выразительным, блестящие серебряные волосы уложены в красивую прическу, и всегда она очень тщательно следила за своей одеждой. Она любила украшать себя кружевами, цепочками, шалями.

«Страсть к нарядам у меня от мамы»,— говаривала она, улы­баясь. Я тоже помнила бабушкины кружева и брошки, и мне казалось, что тетя Малли и впрямь стала на нее похожа.

В уроки пения она вкладывала всю душу. Другое дело, что у меня вечно не ладилось со связками. Тетя Малли действовала по такому принципу, что «не те ноты» всегда нужно убирать, чтобы можно было «петь данным нам природой голосом». Но для меня этого оказалось мало. Как ни бережно она подходила ко мне, все время спрашивая совета у дяди Ламмерса, но я так и оста­лась «трудным случаем». Однако же исполнению романсов она прекрасно обучала своих учеников. Мне же гораздо больше нра­вилось петь веселые песенки, а при слабых связках это опасно.

Аккомпанировала верная Майя Миккельсен, на мой взгляд не­важно, зато «добросовестно», как считала тетя Малли. Майя была смуглой, как мулатка, с иссиня-черными волосами, одета во все сиреневое. Без тети Малли она дня не могла прожить, ста­ралась ей во всем услужить и проводила у нее целые дни. Я, глядя на дядю Ламмерса, восхищалась той кротостью, с которой он терпел присутствие третьего лица в доме. Но, по правде говоря, он тоже был рад, что она здесь, под рукой. Он теперь сам стал сочинять музыку и любил на ком-нибудь проверить впечатление от своих песен. Постепенно он и вовсе забросил чужие сочинения.

Тетя Малли говаривала с лукавым блеском в глазах: «У нас в доме  признают  одного   композитора,  и  зовут  его Ламмерс».

Но когда он, широкоплечий и торжественный, стоя у рояля, с большим чувством исполнял свои несложные, но благозвучные сочинения и его все еще сильный бас заполнял гостиную, тетя Малли смотрела на него все так же влюбленно и восторженно, как в прежние годы.

Дядя Ламмерс написал также несколько кантат для хора. Одна из них, «У Акерсхуса», на слова Ибсена была исполнена в большом зале Логен хоровым обществом св. Цецилии, в кото­ром он и сам пел много лет, и оркестром Союза музыкантов под управлением Карла Ниссена. Мне поручили небольшую сольную альтовую партию, и я очень волновалась.

Никогда не забуду, как волновался отец, когда мы ехали на концерт. Дорогой он не вымолвил ни слова и упрямо смотрел в окно, морща лоб. А когда мы вошли в артистическую, он был очень невежлив с маленьким подвижным Фогт-Фишером, старым маминым импрессарио, который сразу же подскочил к нам, рассы­пался в похвалах моему голубому шелковому платью и, сладко улыбаясь, заговорил о том, как он растроган, что «дочь нашей Евы» будет выступать. Отец, не отвечая, повернулся к нему спиной. Но после концерта, когда дядя Ламмерс и другие любезно шверили его, что я удачно справилась с партией, наступил празд­ник.

«Какая радость слушать твое пение!»— сказал отец и обнял меня.  Тут  он  наконец-то  сердечно  пожал  руку  Фогт-Фишеру.

Я часто обедала у тети Малли и потом вместе с ней поднима­лась на второй этаж навестить дядюшек. Они сидели каждый за своим письменным столом в шлафроке, куря длинные трубки. Перед ними стоял кофе и лежали газеты. Дядюшки радушно приветствовали нас каждый из своего угла. Они очень постарели, по седовласый дядя Эрнст с бородой библейского патриарха был нее так же красив, а дядя Оссиан все так же ласков и добр. Вся­кий раз задавались одни и те же вопросы. Тетя Малли: как они себя чувствуют, как прошел день в университете, не скормил ли дядя Оссиан опять свой завтрак голубям. Братья: как мы себя чувствуем, здоров ли дядюшка Ламмерс, как поживают отец и все домашние в Люсакере. (31)

Дядюшку Оссиана чрезвычайно забавлял Шнапс, откормлен­ный тетушкин песик, который умильно вилял хвостом у его ног. «Ага, вот и ты, песик!»— и дядя Оссиан смеясь выкладывал косточки, пироги, все, что припрятал для него в ящике письмен­ного стола.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату