И плакали горько над малым цветком,
Над маленькой тучкой жемчужной…
— Я этих стихов не знаю, — признался Ринтын. — В детстве у меня был друг Эрмэтэгин, капитан корабля. Он потом погиб. Я часто его вспоминаю. Он и плавать-то стал, потому что не мог сидеть на месте. Он даже любил не так, как все наши парни. Любил издали. Смотрел и любовался девушкой, как проходящим красивым кораблем. Наверное, берег слова любви. Потому что чем их дольше держишь в себе, тем они дороже становятся… И все труднее их высказать вслух. Эрмэтэгин очень любил Блока, но почему-то этих стихов я от него не слышал.
— Хочешь, я их прочту тебе целиком?
Маша читала, а Ринтын смотрел на тучи, которые цеплялись за тонкий золотой шпиль Петропавловской крепости.
— Ты слушаешь меня, Толя? — спросила Маша.
Ринтын кивнул.
— Нет, ты о чем-то своем думаешь, — сказала Маша. — Верно? Скажи.
— Но ведь ты умеешь отгадывать мысли, — отшутился Ринтын, и Маша поняла, что не надо настаивать.
Так они ходили от моста до моста, пока не наступил вечер. С Балтики поднялся холодный ветер, погнал редкие сухие листья по мостам, проспектам и набережным.
— Скоро будет снег, — сказал Ринтын и задумчиво добавил: — А у нас сейчас вовсю пурги дуют…
— Мне хотелось бы побывать на твоей родине, — сказала Маша. — Только это очень далеко.
— Да, далеко, — вздохнул Ринтын. — Странно, но в прошлом году мне Чукотка казалась ближе, чем теперь. Время идет, и будто расстояние прибавляется. Как далеко мы будем от своей родины к окончанию университета!..
Ринтын и Маша расстались поздно вечером.
И хотя ничего определенного не было сказано, Ринтыну было легко и радостно. Он быстро поднялся к себе на пятый этаж, открыл дверь в комнату и остановился в удивлении: стоя на коленях перед своей кроватью, Ласло швырял в раскрытый чемодан пожитки и, никого не стесняясь, плакал. В комнате каждый занимался своим делом, но все это было так неестественно и напряженно, что Ринтын почуял неладное.
— Что случилось? — спросил он у Кайона.
— Им не разрешили пожениться, — шепнул Кайон.
— Кому?
— Соображать надо, — сердито ответил Кайон. — Ласло и Наташа. Разные подданные.
Ринтын не понял:
— Ну и что же?
— Да что ты? И вправду не понимаешь? В разных государствах они живут.
— А какое это имеет отношение к любви? — недоумевал Ринтын.
— Чудак ты! — решительно заявил Кайон. — Наивный человек!
Ласло в тот же день уехал из Ленинграда, вернулся к себе в Будапешт. А Наташа ушла с северного факультета и навсегда исчезла из поля зрения Ринтына. Со временем образ ее стерся в его памяти, но стоило представить себе далеко ушедший день, как в груди поднималась светлая грусть, сердце щемило, и это было удивительно, потому что ничего между ними не было, только один-единственный поцелуй.
17
Это была настоящая зима. В феврале морозы доходили до тридцати градусов. Иностранцы завидовали Ринтыну и Кайону:
— Вы северяне. Вам, наверное, эта стужа нипочем.
Друзья старались держать марку и гордо шагали по обледенелой набережной, стараясь не отворачиваться от острого, выжимающего слезу морозного ветра.
День начинался в голубой полумгле, как в ледяной пещере айсберга. Электрические огни потускнели, как луна перед ненастьем. Деревья заиндевели.
Обилие голого камня и полное отсутствие снега на черных тротуарах усиливали стужу. Так пронзительно холодно бывает только на горных вершинах, где ветер со скал начисто сметает снег.
Трамваи скрипели, звонили, звон их быстро угасал в студеном воздухе. На стекла нарос толстый слой льда, и только по глухим выкрикам кондукторши можно было узнать, где идет вагон. В трамвае было так же холодно, как и на улице. Пар от дыхания клубился в тесноте и оседал на потолках, а оттуда иней сыпался на меховые шапки, на суконные ушанки, на шерстяные женские платки.
Но стоило подняться на второй этаж филологического факультета, как становилось тепло. И это тепло шло не столько от печей, сколько от множества молодых, горячих людей, от их жаркого дыхания.
Ровно в девять часов раздавался звонок, и поток студентов растекался в разные двери, начинались лекции, семинары, практические занятия. В широком коридоре старинного здания становилось тихо. Лишь громко гудело жаркое пламя в голландских печах кладки петровских времен.
В перерывах разгорались споры, дискуссии. Ринтын не принимал в них участия, но любил наблюдать, как его друг Кайон кидался в самую гущу схватки. Общие курсы, такие, как история Сибири, основы марксизма-ленинизма, слушали все вместе в большой аудитории. Они-то и вызывали наибольшие споры, продиктованные желанием самим докопаться до истины, сделать маленькое открытие на полчаса раньше, чем о нем сообщит преподаватель.
Занятия по специальностям проводились по группам. Большинство преподавателей северных языков не умели говорить на тех наречиях, специалистами которых они являлись. 'Мы не практики языка, а теоретики, объясняли они студентам. — Важно знать структуру языка, а не отдельные слова и простой разговор'. Они не умели говорить, но это не мешало им с умным видом поддакивать студенту, который пытался втиснуть живой разговор в схему, придуманную 'теоретиком'.
Однажды Ринтын прямо сказал об этом Василию Львовичу.
— Специалист, скажем, английского языка не станет объявлять себя знатоком языка, не зная разговора, то есть главную функцию языка, того, ради чего и существует собственно язык, — горячо говорил Ринтын. — Мне кажется, такое отношение к народам Севера — неуважение к ним, и иные могут это болезненно воспринять. Да и сам я никогда не поверил бы, что вы могли бы составить грамматику чукотского языка, не чувствуя его живую плоть, его дыхание…
— Ринтын, ты делаешь выводы, не зная как следует существа дела, — мягко пожурил его Василий Львович.
— Может быть, действительно я не понимаю, но все же обидно, когда под дискриминацию пытаются к тому же подвести еще и теоретическую базу, незнание маскируют под науку…
— Ладно, Ринтын, — уже нетерпеливо сказал Василий Львович. И перевел разговор: — Ты мне лучше скажи, почему ничего не пишешь? Что случилось? Может быть, тебе помочь? Хотя в этом деле, насколько я понимаю, чужое вмешательство вряд ли нужно.
— Я не перестал писать, — смущенно ответил Ринтын. — Просто то, что я теперь пишу, для других неинтересно.
— Понятно, — кивнул Василий Львович. — Ты читал книгу Зернова 'Человек уходит в море'? Я хорошо знаю автора, вместе с ним работал на Чукотке. И сейчас переписываюсь с ним. Я сообщил ему, что у меня уже есть такие студенты, которые пробуют свои силы в литературе… Судя по успеху его романа, людей очень интересует жизнь чукчей. Не правда ли?
— Это верно, — с улыбкой ответил Ринтын. — Успех романа такой, что, когда узнают, что я чукча, интерес ко мне вдвойне повышается, становишься вроде знаменитости. Спасибо за это Зернову. Мне хотелось бы сказать вот что: роман действительно интересный, правдивый, но он все-таки больше о том, что вот есть на свете народ, который не похож на другие народы, все у них не так, как у нормальных людей. Не удивительно, что случаются смешные истории. В одном доме хозяин, который знакомился с нашим народом по этому роману, так и представлял меня гостям: 'Вот перед вами человек из народа чукчей. Честный, правдивый, отзывчивый. Одним словом, экзотика!'
Василий Львович засмеялся.
— И если когда-нибудь мне доведется писать о своем народе, я постараюсь сделать это так, чтобы русским, украинцам, белорусам, казахам, французам, если дойдет до них написанное, стало понятно: чукчи — такие же люди, как и все остальные жители Земли. Так же рождаются, растут, заботятся о пище, о жилище, любят, страдают, умирают и являются главным украшением той земли, где их поселила судьба. Они честны, правдивы, отзывчивы. Когда я начал читать в детстве, мне сначала было просто любопытно узнать, как живут люди вдали от Чукотки, какая там природа, что за звери там водятся, какие растения растут. Но чем дальше, тем больше я убеждался, что весь род людской одинаков и природа чувств у них едина. Поняв это, я как бы становился богаче, сильнее, мудрее, потому что обретал богатство чувств моих братьев людей. Для меня это стало главным достоинством любого литературного произведения… Может быть, я не так говорю, Василий Львович? — прервал себя Ринтын.
— Нет, ты говоришь именно так, как нужно, правда, немного сумбурно, ответил Василий Львович.
Часто занятия с Василием Львовичем кончались такими разговорами. Знания накапливались, кругозор Ринтына ширился, собственные мысли заполняли голову, вытесняя заученные, затверженные со школьных лет положения.
Ринтын по-прежнему любил бродить по набережным. И широкий водный поток невольно настраивал на неторопливые размышления.
Иногда встречался милиционер Мушкин. Он поступил в вечернюю школу и делился школьными впечатлениями со студентом.
— Туго мне дается алгебра, — жаловался он. — И надо же такое выдумать: вместо чисел — буквы! Чепуха какая-то! Представьте, товарищ Ринтын, выдадут тебе стипендию буквами… А плюс бе. Тут потихоньку от жены в пивную бы зарулить по пути, а в кармане — а плюс бе… Как ни верти, как ни крути, а в сумме ноль. В университете вам небось еще и высшую математику преподают?
— Нет, я математику не изучаю, — ответил Ринтын.
— А что?