Жизнь в Петропавловской крепости чем-то неуловимым отличалась от городской. Здесь не было оживленного уличного движения, широких проспектов, уходящих в дымовую городскую даль, люди толпились на небольшом «пятачке» у собора да у открытых для обозрения исторических достопримечательностей. Дорожки и аллеи крепости оканчивались у глухой каменной стены, проросшей на стыках зеленоватым лишайником. Здания в крепости в основном были невысоки, поэтому небо было широко распахнуто и подперто высоким тонким шпилем.
Ринтын смотрел на городские облака и обнаруживал в их очертаниях, цветах сходство с обычными облаками, которые можно увидеть над чистым полем, над лесной опушкой, тундровым простором и открытым морем. Облака над Петропавловской крепостью были высокие, снежно-белые, пушистые. Они медленно выплывали из-за каменной стены, приближались к ангелу и, будто испугавшись его, убыстряли свое плавание по небу и скатывались на другую половину небосвода.
Занятно было ходить по каменным лабиринтам и открывать для себя новые, неожиданные уголки. При этом не покидала мысль, что здесь томились люди, отдавшие себя святому делу освобождения человека. Они видели эти торопливые пушистые облака, зеленую траву между серых плит узких тротуаров, сырые камни равелинов. Ринтын стоял перед раскрытой тяжелой дверцей и осматривал внутренность камеры, где сидел Максим Горький. На железной кровати виднелись широкие железные полосы переплета. Прямо напротив двери — маленькое зарешеченное окно, а слева — откидной столик. Сразу подумалось о том, удобно ли было Горькому работать за этим маленьким и низеньким столиком.
После мрачной атмосферы казематов и равелинов неожиданным был солнечный речной берег, покрытый мелким желтым песком, на котором грелись, как моржи на лежбище, голые люди. Некоторых из них можно было видеть еще в апреле, когда лед покрывал берег и лишь узкая полоска у самой воды была свободна от снега. Люди стояли, прислонившись к каменной стене, и ловили голыми плечами тепло.
Ринтын садился на берегу, ставил рядом коляску с Сергеем и подолгу смотрел на противоположную сторону реки, где огромные зеркальные окна дворцов отражали невскую воду, по набережной бежали машины мимо длинной стены Зимнего дворца, мимо Эрмитажа, приподнимались на мостике через Зимнюю канавку, проносились мимо строгой и прекрасной ограды Летнего сада, взбегали на Горбатый мостик и сворачивали на Литейный мост или на проспект в глубину городских кварталов.
У мостов, как у скалистых берегов, кружились чайки, садились на воду и смотрели красными глазами на рыбаков, прислонившихся в своих брезентовых плащах к каменным парапетам.
На берегу Невы хорошо думалось, словно на высоком мысу над Ледовитым океаном.
32
Когда зазеленели деревья, Лось принес весть о том, что Литфонд предоставил Ринтыну дачу на станции Всеволожская.
Дом был тот же, он стоял на пустыре. На участке росли три дерева и торчал столб. Вокруг столба ходила коза и жалобно блеяла. На участке находился огород сторожихи. Каждое утро она придирчиво проверяла свои посадки, подозрительно поглядывая на окна дачи.
За забором шумел пионерский лагерь, и обитателей девяносто пятой дачи будили горн и барабанный бой.
Ринтын поставил дощатый стол на веранду и задолго до того, как трубил горнист в пионерском лагере, садился работать.
Книга была составлена и сдана в издательство. Там ее прочитали и вернули на доработку. Замечания были небольшие, их можно было устранить за несколько дней. Но Ринтын, прочитав весь сборник от начала до конца, испугался — до того он показался ему незначительным и мелким…
Когда он читал рукопись, его не покидало чувство, что за ее страницами осталось самое главное — то, что было бы близко и интересно любому человеку на Земле. Все, что хотелось сказать в ней, каким-то непостижимым образом Ринтын словно бы утаил. Он решил воспользоваться предоставленным ему месячным сроком и хорошенько поработать. Ему самому было любопытно заново узнавать написанное, делать маленькие открытия в собственном тексте и бороться с явным ощущением того, что это написано не им, а каким-то посторонним человеком.
Аккуратно отпечатанная на машинке рукопись, ровные и чистые строчки вызывали уважение к тексту, и вычеркнуть хотя бы слово казалось очень трудным. Даже явная ошибка сопротивлялась исправлению своим важным, внушительным печатным видом.
Большинство замечаний и пометок редактора на полях надо было расшифровать, так как они состояли из вопросительных и восклицательных знаков, подчеркиваний, словечек, вроде «гм», 'да', «обр» и так далее. На полях рукописи попадались и целые фразы, одна из них развеселила Ринтына: 'А есть ли у тюленей задние ласты?', и стоял большой вопросительный знак.
Чуть позже пионеров вставала Маша и начинала хлопотать на кухне. Когда она проходила мимо веранды с ведрами в руках, Ринтын оставлял рукопись и брал у нее ведра.
После завтрака всей семьей отправлялись на рынок покупать продукты на обед. Ринтын тащил Сергея на шее по чукотскому обычаю и часто не успевал вовремя снимать его оттуда: он узнавал о случившемся по струящемуся потоку по шее и спине.
Маша читала рукопись. Ринтын с нетерпением ждал, что она скажет, но предупредил ее, чтобы она говорила откровенно, правдиво, с самой строгой придирчивостью. Маша закончила чтение и отложила рукопись. Ринтын не торопил ее, думая, что ей трудно сразу собраться с мыслями. Но прошел день, второй, а Маша вела себя так, будто и не читала рукописи. Это обижало Ринтына. Наконец, решившись, он спросил ее с упреком:
— Неужели тебе так и нечего сказать о моей книге?
— А я ждала, пока ты спросишь.
— Я, кажется, ясно дал понять, что жду беспристрастного, пусть самого жестокого отзыва, — сказал Ринтын. — Мне легче будет это услышать от тебя, чем от кого-либо другого. А еще лучше услышать это сейчас и успеть исправить, чем потом получить дубинкой по голове и не иметь возможности ничего сделать.
— Тогда слушай и не обижайся, — сказала Маша без улыбки.
— Я давно готов.
— Твоя книга для меня новое открытие тебя самого, твоих мыслей… Я все время слышала твой голос, и каждое слово отзывалось у меня в душе твоей интонацией… Второе — многое из того, что ты написал, ты рассказывал мне раньше, и мне встречались знакомые люди, знакомые места, и даже облака на небе я уже видела вместе с тобой. И третье — самое главное препятствие — это то, что я тебя очень люблю, и то, что ты написал, мне не менее дорого, чем тебе…
— Значит, ты ничего не можешь сказать?
— Подожди, — терпеливо произнесла Маша, — и только любовью к тебе продиктовано то, что я тебе сейчас скажу…
Ринтын насторожился.
— Самый главный недостаток книги в том, что она по форме традиционна. Точнее, рассказы в ней построены так, как строит рассказ любой обыкновенный писатель…
Ринтын сердито перебил:
— Значит, я необыкновенный писатель? — и при этом криво, как он литературно подумал, «саркастически» улыбнулся.
Маша только отмахнулась и продолжала:
— То, что ты пишешь, что ты хочешь сказать читателю, настолько необыкновенно, что и требует необыкновенной формы. И не какой-то замысловатой, вычурной, а такой же простой и необходимой, как форма байдары, весла, паруса, гарпуна. Это первое, как ты требовал, беспристрастнее, честное и откровенное замечание. Второе: слишком счастлива и безмятежна жизнь чукчей в твоих рассказах. Ты мне рассказывал о своей жизни — она сурова, нелегка, но по-своему прекрасна, а в рассказах единственные трудности — это борьба с природой, со штормами и пургой. Я просто не верю, что Советская власть утверждалась на Чукотке так безмятежно, легко, с анекдотическими недоразумениями, без больших трагедий, больших чувств…
— Ты считаешь, что книга не удалась? — упавшим голосом спросил Ринтын.
— Я этого не сказала, — ответила Маша, недовольная тем, что ее прервали. — Там, где ты затрагиваешь настоящие жизненные вопросы, у тебя появляется все — и настоящее мастерство и даже блеск. Когда я читала твою книгу, я еще раз убеждалась, что настоящее произведение может получиться, только если писатель касается большой правды, которой болеют все люди.
Самое обидное было то, что Маша говорила о вещах, над которыми и Ринтын не раз задумывался. Но он угонял эти мысли куда-то в глубь себя, а порой и отмахивался от них, как от назойливых мух. А теперь слушал и пытался подавить нарастающее чувство раздражения и обиды.
— Дорогой мой, — продолжала Маша, — я все это говорю тебе на будущее и горжусь, что я твоя жена и могу сказать тебе то, что люди не всегда решаются говорить в глаза.
Ринтын не знал, обижаться ему на нее или благодарить. Маша первая подошла и поцеловала его.
— Обиделся, льдышка? — спросила она.
— Как сказать… — признался Ринтын.
— А ты не горюй, — подбодрила Маша. — Это твоя первая книга. Может быть, ее надо было написать именно так, а не иначе. И наверно, ее даже будут хвалить. А у тебя еще все впереди. Ты встал только у подножия — перед тобой еще далекий и трудный путь на вершину. Надеюсь, у тебя хватит сил при всех похвалах улыбнуться и сказать про себя: 'Погодите, люди, ведь мне еще подниматься и подниматься…'
— Спасибо тебе, — тихо сказал Ринтын и поцеловал Машу в щеку.
Когда Ринтыну надо было о чем-то поразмыслить, его всегда тянуло к воде. В Улаке это был берег Ледовитого океана, в Въэне — Анадырский лиман, в Ленинграде — Нева, а здесь — пожарный водоем, на берегу которого лежал большой шершавый теплый валун. Ринтын сел на него и, глядя на зеленоватую от утонувшей травы воду, размышлял над тем, что сказала Маша.
Вечером приехал Вася Кайон. Он обещал приехать еще вчера, но что-то его задержало. Он выглядел каким-то виноватым, его новый темно-синий костюм помят, а поля зеленой велюровой шляпы печально опустились.
— Что с тобой, Кайон? — обеспокоенно спросил Ринтын.
— В милиции был, — признался Кайон.
— Как тебя угораздило?