ощутили, как ходит под ногами палуба. А между тем загорелый мореход ловко отдал швартовы, вспенили, замутили воду гребные винты, и пароходик отвалил от пристани. И — вот она, Одесса. Жемчужина у моря. Дерибасовская, прямая как стрела, бронзовая непостижимость величественного шелье.
— Так, так… — Маевская в видом знатока окинул взглядом памятник, наморщила курносый нос: — и, какая пошлость. Безвкусица, издержки классицизма. Ты, Костина, как считаешь?
— Вася, Вася, Васечка. — Опасливо, не заходя в загон, старуха бухнула в кормушку комбикорм, сверху плесканула помоев, вздохнула тяжело, как-то очень по-бабьи: — Яйцы надо ему резать, под самый корень. Вся беда от яйцыв-то его. Кушать плохо стал, матку требует. Опять-то забить его нет возможности, кому он нужен такой, с яйцыми-то. А яйцы-то резать ему не берётся никто, больно страшен. — Она шмыгнула носом, высморкалась и стала вытирать руки о передник. — Ну пошли, что ли, в горницу, стелиться.
Гостевая горница была клетушкой с двумя железными кроватями, шкафом дореволюционного образца, колченогим столом и парой венских ископаемых стульев. В углу, надо полагать, красном висели образа святых, под ними, на видном месте, стоял горшок — ночной, объёмистый, с белой, пожелтевшей от времени эмалью. Как раз в тон костюму цвета кофе с молоком.
— Надумаете по нужде, места на всех хватит. — Старуха гостеприимно повела рукой и посмотрела в красный угол, то ли на святых, то ли на горшок. — А то ведь как стемнеет, мы пёсика с цепи спускаем… Ну, с прибытием вас. Располагайтесь, располагайтесь.
За приятной беседой, они вышли на Пушкинскую и, томимые жаждой, заглянули в заведение «Золотой осел», уютное, располагающее к общению. Фирменным напитком здесь был коктейль «Ментоловый», мятный ликёр наполовину с водкой. К нему полагалась соломинка, добрый ломтик цитруса и, конечно же, хорошая сигарета. К вящему Тимову удивлению попутчицы его с удовольствием закурили, не погнушались и «Ментоловым», потом в охотку перешли на водочку и, назюзюкавшись, принялись на пару приставать к Тимофею.
— Я готова отдаться с криком! Я готова отдаться с мукой! Для тебя буду огненным вихрем, для тебя стану долбанной сукой! — с пафосом декламировала Маевская и, опустившись на колени, все пыталась заняться с Тимом оральным сексом.
Костина, будучи менее искушённой в любовных усладах, по-простому лапала его за все места и шептала томно и похотливо, со страстным выражением на лице:
— Я тебя хочу! Я тебя хочу! Слышишь, ты? Я тебя хочу!
Продолжалась, впрочем, вакханалия недолго. Откуда-то из ресторанных недр возник плечистый хмурый человек. Действуя умело и напористо, он ласково подхватил Костину и Маевскую за талии и без членовредительства препроводил на улицу. Вскоре пришлось ретироваться и Тиму, но уже несколько иным манером, пробкой из бутылки, с солидным начальным ускорением, какое получается от мощного пинка под зад.
Стояла тёплая украинская ночь, на чёрном небе блестели крупные оскольчатые звезды. Нелёгкая занесла компанию на площадь к знаменитому одесскому театру. Здесь, прильнув к Тиму, институтки повисли у него на руках, словно механические куклы, у которых кончился завод. У Маевской на лице застыла клоунская идиотская улыбка. Дозрели.
Титаническим усилием Тим допёр их до скамейки. Теперь бы только дождаться и запихать этих дур да первый же рейс в Лузановку…
Блажен, кто верует.
Скоро подошёл грузный гражданин в штиблетах и блеснув в свете фонаря фиксами, посмотрел на Анжелу, после на Веронику и остановил мутный взор на Тиме.
— Блондиночка почём?
Вероника с Анжелой имели у одесситов бешеный успех. Всю ночь к ним приставали какие-то сомнительные личности, совали деньги, повышая ставки. Тим всем желающим терпеливо объяснял, что девочки сегодня не в форме — у одной внеплановые месячные, а у другой злокачественное высыпание в паху. Под утро пожаловали двое — крепкие, с чёлками до бровей, с жёстким взглядом бегающих глаз.
— Слушай сюда, блядский выкидыш, — один без всяких предисловий вытащил нож, другой достал «чёрного джека», колбасину из брезента, набитую то ли песком, то ли дробью, — ещё раз сунешься на нашу территорию, мы тебя пидором сделаем и кишки выпустим, а дешёвок твоих наголо обреем. Всосал, ты, сучий потрох?
Тим довёл студенток до пристани и посадил их на пароход, а сам на трамвайчике запустил до дому, в Лузановку. Больше всего на свете ему хотелось есть и спать.
На Перекопской жизнь кипела ключом. Приветственно скалил зубы волкодав, в летней кухоньке потрескивала печурка, а у свинарника раздавались удары по железу. Будто били пудовой кувалдой в двухсотлитровую железную бочку. Впрочем так оно и было. Жилистый горбоносый семит, сунув связанного хряка в бочку рылом, бил железом по железу, скупо улыбался и приговаривал нараспев:
— Спи, моя радость, усни, в хедере гаснут огни…
Бедный свин пронзительно визжал, задние, схомутованные проволокой ноги его судорожно подёргивались. Зрелище не для слабонервных.
— А, ленинградский, ты, — ласково приветила Тима медсестра войны и, улыбаясь, поделилась радостью: — Сейчас Ваське яйцы резать будут! Специалист нашёлся, из синагоги. Вишь, уже наркоз даёт…
Тим отвернулся и медленно пошёл в дом, его и без того неважнецкое настроение окончательно испортилось.
В гостевой гостиной было душно. Пахло чесноком, одеколоном, потными, разметавшимися во сне телесами. Говнюк из самолёта почивал на спине и, широко раззявив рот, оглушительно храпел. Однако чуток был утренний сон его. Едва Тим вошёл, он моментально заткнулся, чмокнул губами и, перевернувшись набок, открыл мутноватые гноящиеся глаза.
— А, это вы, юноша? Как прошёл кобеляж? Он зевнул, так что клацнули зубы, и, со скрипом усевшись на кровати, свесил подагрические ноги в тёплых не по сезону подштанниках.
В это время у свинарника раздался рёв, пронзительный, яростный, негодующий, затем опять стукнули в бочку, и все стихло.
— Батюшки, режут кого?
Зануда всплеснул руками, а Тим схватил талоны и поспешил уйти.
На крыльце он встретил медсестру войны, с ликующим видом она несла закрытую эмалированную кастрюльку.
— Все, ленинградский, отрезали. Такой мастер, такой мастер. Такие яйцы…
Метельские (1958)
Настенный, купленный ещё в сорок седьмом году по случаю хронометр «Генрих Мозер» пробил восемь раз. Вечер. Февральский, воскресный, пустой. С печатным органом ЦК КПСС в руках, с зелёным, как тоска, торшером за спиной, в обществе приевшихся до тошноты Шурова и Рыкунина, кривляющихся под гармошку на экране «КВНа». Кот — дымчатым клубком, к морозу, на коленях, холодильник «ЗИС» — белобокой глыбой в зеркале трюмо, отсветы от линзы на стене, на полировке шифоньера, на нарядных, в позолоте, переплётах книг.. И запах — въедливый, неистребимый — клопов, гудящих радиаторов, отклеившихся обоев, пыли, неуютного, коммунального жилья. А за окном — снег, снег, снег, крупный, пушистый, похожий на вату.
«Ну и чушь», — отшвырнув газету, Антон Корнеевич Метельский, в прошлом профессор и членкор, ныне же преподаватель в ремеслухе, бережно согнал с колен кота, встал и, нашарив на шкафу пачку «беломора», жадно и нетерпеливо закурил. На душе стало ещё хуже — во-первых, не удержался, не совладал с искусом, во-вторых, вспомнилась резная, как У Александра Сергеевича, трубка с янтарным чубуком, голландский цветочный табачок, покупаемый втридорога. Жасминовый… Да ещё газетёнка эта с издевательским названием «Правда» — все туманно, полунамёками, в духе лучших традиций времён Усатого: Никита Сергеевич подчеркнул, Никита Сергеевич указал, движение в зале, бурные, продолжительные аплодисменты. Отредактированные для беспартийных масс россказни Хрущёва на партийном сборище. Хотя понять не сложно — мордой, мордой в дерьмо Великого Кормчего, чтобы вони побольше, чтобы брызги летели… Мстит за то, что заставлял плясать гопака на заседаниях Политбюро. Се ля ви — шакал рвёт на части издохшего льва. А впрочем, поделом ему, Усатому, знатная был сволочь, даром что Отец Народов…