повесят.
— Но есть и другие способы заработать на жизнь. Здесь можно найти работу, ты так не думаешь?
Она не ответила, но я был уверен: ей нравится то, что она видит. В итоге мы сошлись на том, что останемся здесь на какое–то время — в зависимости от того, удастся ли нам найти работу, а к поискам ее нам следует приступить немедленно. И мистер, и миссис Амбертон этому известию обрадовались — на миг я почувствовал себя наивным простаком, завербованным в какую–то секту, — и сказали, что мы можем остаться у них, а когда начнем зарабатывать, будем платить за кров из своего жалованья. И хотя я находил их поведение и манеры несколько отталкивающими — а уже тогда я начинал предполагать, что в жизни меня ожидает нечто большее, нежели то, что она мне предлагает ныне, — нам ничего не оставалось, кроме как согласиться. Их предложение, в конце концов, было весьма великодушным, они даже не заговаривали о том, когда же у нас заведутся какие–то сбережения. В первые вечера мы впятером сидели у очага Амбертонов: Тома дремал, Доминик размышляла, я слушал, миссис Амбертон говорила, а мистер Амбертон беспрестанно кашлял, сплевывал в очаг и шумно прикладывался к бутылке виски; наши хозяева рассказали нам о себе многое, и в первую очередь — о том, как они поженились. Я чувствовал, что мы трое становимся им заменой их собственных детей: понял я это по тому, как они смотрели на нас, особенно на Тома, как им нравилось заботиться о нас — и к своему изумлению, я понимал, что мне это приятно. Я никогда не знал, каково это — жить в крепкой, счастливой семье, и недолгое время, что мы провели в Клеткли, возможно, было тем единственным семейным счастьем, что я познал за всю мою затянувшуюся жизнь.
— Отец миссис Амбертон не хотел, чтобы она за меня выходила, — как–то вечером рассказал нам мистер Амбертон. — Он о себе мнил, понимаешь, и ничего не вышло.
— Все равно он был хороший человек, мой отец, — встряла его жена.
— Может, он и был хороший человек, дорогая моя, но у него были слишком возвышенные устремления для того, кто провел бо?льшую часть жизни в коровнике, и ему лишь под конец посчастливилось разжиться кое–какими деньжатами, — он был уже в возрасте, когда получил наследство от той старой тетушки из Корнуолла.
— От моей двоюродной бабушки Милдред, — пояснила миссис Амбертон. — Она всю жизнь прожила одна и никогда не меняла одежду. Всегда ходила в черном платье и ярко–красных туфлях, а в обществе надевала перчатки. Поговаривали, у нее немного помешалось в голове из–за какого–то горя, пережитого в молодости, но я всегда считала, что ей просто нравится быть в центре внимания, чего бы это не стоило.
— Так или иначе, она оставила деньги отцу моей миссис, — продолжал ее супруг. — И после этого он принялся строить из себя знатного господина. «Как именно, — спросил он меня в тот вечер, когда я пришел просить у него руки миссис Амбертон, — как вы намереваетесь обеспечить моей дочери существование, к которому она привыкла? Ведь вы только вступаете в жизнь». Ну, разумеется, я поведал ему о своих планах — я тогда собирался заняться строительством в Лондоне, на этом можно было недурно заработать, — и он принялся фыркать носом, точно я воздух испортил, а я ничего такого не делал, и заявил, что он не считает меня подходящей партией — мне, дескать, лучше подыскать себе кого–нибудь еще, или прийти снова, когда мои виды на будущее улучшатся.
— Точно я должность, на которую он собирается кого–то нанять! — разгневанно вскричала миссис Амбертон, видимо до сих пор не остывшая от застарелой обиды.
— Ну и в итоге мы просто сбежали. Поженились и отправились в Лондон, и еще какое–то время ее отец с нами даже говорить не желал, но затем, похоже, все забыл, и позже, когда мы его навещали, притворялся, что не может даже припомнить, чтобы между нами были какие–то разногласия. Как–то раз даже вспомнил окорок, который ел на нашей свадьбе. Говорил, что от этого окорока у него разболелся живот.
— Он немножко… под конец, — прошептала миссис Амбертон, пропуская ключевое слово и повертев пальцем возле головы. — Уверил себя, что он Георг II[57] и Микеланджело в одном лице. Я все боюсь, что в один прекрасный день такое может случиться и со мной.
— Даже не смей так шутить, дорогая моя, — сказал мистер Амбертон. — Что за ужасная мысль, в самом деле? Мне придется тебя покинуть, если такое случиться.
— Так вот, после того, как он скончался, — продолжила его жена, — мы получили немножко денег и переехали сюда, в Клеткли, где мистер Амбертон открыл свою школу. В соседнем городке живет моя сестра с мужем, и мне захотелось поселиться от них поблизости. А мистера Амбертона очень любят дети, верно, мистер Амбертон?
— Ну, мне бы хотелось так думать, — с оттенком самодовольства ответил тот.
— Сейчас у него в классе сорок юных сорванцов, и под водительством мистера Амбертона они получают самое лучшее образование, которое только возможно. Какая жизнь их ждет, а?
Так мы и проводили наши первые вечера: они рассказывали нам свою историю, словно это должно было помочь нам сродниться с новой семьей. Несмотря на их беспрестанную болтовню, кашель, испускание газов и плевки, я обнаружил, что мне нравятся их общество и такие вечера у очага. А в восемнадцать лет я получил работу и вдруг очутился в недружелюбном мире наемного труда.
Сразу же за городской чертой располагалось большое поместье, в котором проживали сэр Альфред Пепис и его супруга, леди Маргарет. Они считались местной аристократией, своего рода знаменитостями — их семья жила здесь вот уже более трехсот лет. Состояние их было унаследованным, но помимо него они владели банком, что обеспечивало им доход на содержание трехсотакрового поместья в Клеткли, а также городского особняка в Лондоне и дачного коттеджа в Шотландских горах, не говоря о бог знает еще скольки домах по всей стране. За несколько лет до нашего здесь появления сэр Альфред и его жена вернулись в родовое поместье, оставив свои деловые интересы в руках трех сыновей, которые изредка навещали родителей. А те вели довольно тихую жизнь — их единственным затратным развлечением была охота, и они не навязывали местными жителями свои порядки и не стремились сблизиться с ними.
Именно мистер Амбертон нашел работу в поместье для нас с Доминик: меня взяли конюхом, а мою так называемую сестру — судомойкой. Он сообщил, сколько нам будут платить — сумма оказалась незначительной, но, тем не менее, это было первое в нашей жизни жалованье, и нас взволновало, что мы, наконец, начинаем почтенную трудовую жизнь. Единственное разочарование для меня заключалось в том, что Доминик пришлось поселиться в поместье: ей отвели маленькую комнату в крыле для слуг, а я продолжал жить у Амбертонов. Я огорчился почти так же сильно, как обрадовалась она, обретя вдруг независимость, к которой давно стремилась. Тома же стал посещать школу мистера Амбертона — он начал проявлять способности к чтению и актерству, что мне служило некоторым утешением. Его ежевечерние рассказы о том, что случилось за день, равно как и его талант изображать не только своих школьных товарищей, но и учителя с домохозяином очень забавляли всех нас; он обладал драматическим дарованием, которого, к несчастью, был лишен его отец.
Мой день начинался в пять утра: я вставал и отправлялся в двадцатиминутное путешествие от дома Амбертонов до конюшни на заднем дворе Клеткли– Хауса. Вместе со вторым конюхом, парнем чуть постарше меня, Джеком Холби, мы готовили завтрак для восьми лошадей, вверенных нам в попечение, а затем завтракали сами; когда лошади заканчивали есть, мы чистили и расчесывали их, пока шкуры не начинали сиять, как полированные. Сэр Альфред любил кататься по утрам и требовал, чтобы его лошади выглядели безупречно. Мы никогда не знали, ни какую из лошадей он выберет, ни то, будут ли с ним кататься гости, поэтому все лошади должны были иметь безукоризненный вид. Когда мы с Джеком там работали, то были, должно быть, самые ухоженные лошади в Англии. В одиннадцать мы могли передохнуть часок, перекусить на кухне и посидеть минут двадцать, покуривая трубки — новомодная привычка, к которой меня приобщил Джек.
— В один прекрасный день, — говорил Джек, облокотившись на тюк сена, раскуривая трубку и прихлебывая обжигающе горячий чай, — я возьму одну из этих лошадок, взберусь на нее и ускачу отсюда прочь. Только они и видели Джека Холби.
Ему было лет девятнадцать; светлые волосы все время падали ему на лицо, он отбрасывал их почти инстинктивным жестом, не без оттенка самолюбования. Я все время удивлялся, почему бы ему просто не подстричь челку.
— А мне здесь нравится, — признался я, — никогда раньше не бывал в таких местах. И никогда раньше не работал. Это приятное ощущение.
Я говорил правду: четкий распорядок дня и знание, что у меня есть работа, за которую мне заплатят, чрезвычайно радовали меня, равно как и конверт с деньгами, который я получал каждую пятницу от казначея.
— Потому что тебе это в новинку, — сказал он. — А я тут с двенадцати лет и уже скопил денег, чтобы уехать отсюда навсегда. В мой двадцатый день рождения, Мэтти, — вот когда я отправлюсь.
Родители Джека Холби работали в Клеткли–Хаусе: отец был младшим дворецким, а мать — кухаркой. Оба довольно милые люди, но мне доводилось нечасто с ними видеться. Я восхищался Джеком. Хотя он был всего на год–полтора старше меня и вел куда более уединенную жизнь, казался он гораздо взрослее и, в отличие от меня, твердо знал, чего хочет от жизни. Разница между нами, полагаю, была в том, что у Джека имелись амбиции, я же был начисто их лишен; его амбиции выпестовало однообразное существование. В Клеткли–Хаусе он прожил достаточно, чтобы понять: он не хочет всю жизнь оставаться конюхом; я же провел достаточно времени в странствиях, чтобы ценить неизменность своего нынешнего положения. Наша несхожесть помогла нам быстро сдружиться, и я смотрел на него почти как на героя, ибо он был первым моим сверстником, чья жизнь не вертелась вокруг воровства. У нас были жадность и праздность, у него — мечты.
— Вот что я скажу тебе об этом местечке, — говорил мне Джек, — здесь человек эдак тридцать рвут себе задницы, чтобы дом и поместье содержались в должном порядке. А живут здесь всего два человека — сэр Альфред и его жена. Тридцать человек гробятся ради двоих! Что ты на это скажешь? Всякий раз, когда сюда приезжают их сыновья–щеголи, они обращаются с нами, как с навозом, а мне это не по нраву.
— Я пока никого из них не встречал, — признался я.
— Тебе и не захочется на них смотреть, уж поверь мне. Старший, Дэвид, — тощий, как щепка, ходит вечно задрав нос и никогда не снисходит до разговоров с теми, кто зарабатывает себе на жизнь. Второй, Альфред–младший, вдвойне хуже — жутко набожный, только лучше он от этого не стал: говорит с тобой так, будто считает себя посланцем божьим на земле. Младший, Нат, — самый отпетый. Настоящий мерзавец этот Нат. Я тому свидетель. Как–то раз попытал силы на моей Элси и не отставал, пока она не уступила. А после этого просто вышвырнул ее, как тряпку, и даже больше с ней не заговаривает. Элси его ненавидит, но что поделать? Уволиться не может, ей ведь некуда идти. Мне уже не раз хотелось убить его голыми руками, но я не собираюсь из–за него жертвовать своей жизнью, нет уж. Она мне нравится, но не больше. Но он–то когда–нибудь свое получит.
Элси когда–то была подружкой Джека — она работала в доме горничной. История, как рассказал мне Джек, была такая: в один из своих приездов в Клеткли Нат Пепис начал делать ей авансы, являлся что ни воскресенье с подарками, пока она не сдалась. Джеку было невыносимо, как он говорил, смотреть на то, что происходит; не потому, что он был влюблен в Элси — он ее не любил, — но потому, что ему было тошно от того, что Нат, благодаря богатству может заполучить все, чего ни пожелает, а он, Джек, огребает конский навоз. И более всего его злило, что Нат Пепис даже не подозревает о его существовании. Джек потому исходил желчью и хотел уехать из Клеткли — чтобы начать новую жизнь.
— И уж тогда, — говаривал он, — больше никто не посмеет мною помыкать.
Мне очень не хотелось, чтобы он уезжал, — наша дружба много значила для меня. Я меж тем просто выполнял свою работу и откладывал понемногу