Подбежавший Август взмахнул мечом, готовый отсечь ей голову. В отчаянии, не соображая, что она делает, Мадленка выбросила руку, защищаясь от слепящего клинка.
— Господи, прими мою душу, — закричала она, -ты знаешь, я не делал этого!
Клинок задел за подсвечник, который с грохотом опрокинулся. Мадленка отползла назад и прислонилась спиной к стене.
— Мерзавец! — закричал Август и вторично замахнулся мечом.
— Не надо, Август! — взвизгнула Мадленка.
В двери вбежали люди; кто-то закричал, кто-то требовал звать священника. Август хотел опустить меч, но, видно, не смог убить безоружного; тогда он размахнулся и рукоятью ударил Мадленку по лицу, после чего бросился на нее и стал бить ногами. Мадленка не сопротивлялась: она только закрыла руками голову, молясь, чтобы все кончилось как можно скорее. Удары прекратились; Августа оттащили, Мадленку грубо подняли на ноги. Ребра у нее болели, из рассеченной губы текла кровь, нос, похоже, был сломан, — рукоять оказалась дьявольски тяжелая.
— Это твоих рук дело? — спросил Петр из Познани спокойно, указывая на мертвую княгиню.
Мадленка с ужасом затрясла головой. Только теперь она осознала, какая ловушка была ей расставлена.
— Нет! Нет! — отчаянно прорыдала она.
— Увидим, — со зловещим хладнокровием промолвил Петр из Познани. — А пока — бросьте его в подземелье! Как только пир кончится, я сам им займусь.
— Я отдам тебя на растерзание собакам! — закричал Август. — Живьем отдам!
Он умолк, упал на колени возле тела матери и закрыл лицо руками.
Так я и знал, что это добром не кончится, -вполголоса промолвил один из слуг, когда Мадленку увели. — Помните, как он бросился на князя Августа с кинжалом, когда мы его только нашли на дороге? Наверное, он уже тогда его убить хотел, а когда его удержали, даже укусил Каролека.
— Может, это лазутчик крестоносцев? — предположил второй слуга.
— Все может быть, — желчно сказал Петр из Познани, и шрам на его щеке ожил, задергался. — Ничего. Завтра он у меня заговорит, клянусь христовыми ранами!
— Вот что бывает, когда господа приближают к себе неведомо кого, — подытожил первый слуга.
Мадленка не слышала этих слов. По выщербленным осклизлым ступенькам ее волокли в подземелье, угощая по пути пинками и щедро осыпая проклятьями. Страж грубо втолкнул ее в темницу, дверь со скрежетом затворилась, и Мадленку обступила кромешная тьма.
Глава девятнадцатая,
Все авторы, сочиняющие исторические романы, любят время от времени описывать в них тюрьму, без коей не обходится ни одно мало-мальски приличное повествование.
Если благосклонному читателю когда-нибудь попадались на глаза бессмертные романы бессмертного Дюма (прежде всего, разумеется, «Граф Монте-Кристо»), добротно-занудные книжки сэра Вальтера Скотта, творения непревзойденного Стивенсона или патетического месье Гюго, он без труда вспомнит, что я имею в виду.
Тюрьма — это, как правило, такое место, куда герой попадает против своей воли и где ему — хотите верьте, хотите нет — ужасно не нравится находиться, но так как у проныры-автора всегда имеется свое мнение на этот счет, то он держит героя в темнице ровно столько, сколько это необходимо для того, чтобы повествование окончательно не выдохлось.
Обыкновенно узилище несчастного героя, вынужденного выполнять все прихоти своего бесчеловечного создателя, находится в недрах какого-нибудь грозного замка и поражает воображение своей мрачностью. С отсыревших стен капает вода, ни один луч света не проникает в подземелье, а под ногами шныряют необыкновенно жирные и наглые крысы, нагоняющие на жертву писательского произвола невыразимую тоску.
Все тюремщики сплошь и рядом бесчувственные животные, грубые, неотесанные, беспрестанно возящиеся с огромными связками ключей и притесняющие пленника в меру своих сил и способностей. Вдобавок они неисправимо тупы и всегда поворачиваются к узнику спиной, когда ему — после примерно пяти-шести глав непрерывных мучений, метаний и философских размышлений о том, что в неволе лучше познается ценность простых радостей бытия, таких, как лучи солнца, ласкающие лицо, или просто вид красивой девушки, ласкающий душу — так вот, дубина-тюремщик оказывается тут как тут, когда герою наконец-то приходит в голову спасительная мысль стукнуть его по затылку чем-нибудь тяжелым, переодеться в его обноски и преспокойно выйти из своего подземелья.
Дальнейшее зависит от фантазии автора, распоряжающегося действом. Арсенал его средств неисчерпаем, а правило, коего он обязан неукоснительно придерживаться, только одно: герой должен до самого конца оставаться в живых, несмотря ни на что, а там хоть потоп, хоть двести разъяренных критиков, заостривших брызжущие ядом критические перья, — ничто автору не страшно.
Он довел своего героя до последней страницы повествования, освободил свой мозг для новых замыслов, а до всего остального ему и дела нет. Он исполнил свою миссию, и, если ему очень-очень повезет, у него будет много-много благосклонных читателей, которые понесут его имя сквозь время и пространство, из века в век и продлят его бессмертную жизнь после того, как завершится его скучный и неприметный земной путь.
Подземелье, в котором очутилась моя Мадленка, мало чем отличалось от других темниц той поры. Это был глухой каменный мешок, темный, душный и пугающий. Единственным освещением была узкая полоска света от факела, сочившаяся из-под тяжелой дубовой двери. Стражи, притащившие Мадленку в это земное подобие (или преддверие?) ада, грубо швырнули ее внутрь, как мешок с чем-то нехорошим, и удалились. Впрочем, Мадленке было так плохо, что они не сделали ей больнее, чем было.
Мадленка, хлюпая разбитым в кровь носом, некоторое время лежала без движения, но потом все же повернулась на бок и ощупала пол вокруг себя. Он оказался обычной хорошо утоптанной землей. Оперевшись на одну руку, Мадленка водила второй во-
круг себя, пытаясь нащупать стену. Крыса пробежала мимо нее в темноте, почти задев за лицо холодными лапами. Мадленка не испугалась — ведь крыса как-никак тоже божье создание и поэтому бояться ее было просто глупо. Правда, бог, когда создавал крыс, был, наверное, в плохом настроении, но и у деда Мадленки, которым она по привычке мерила весь окружающий мир, тоже случались периоды дурного расположения духа. Что-то, однако, смутно беспокоило Мадленку, но она все никак не могла понять, что. Она снова хлюпнула носом, с шумом втягивая в себя воздух, и закашлялась от ужаса.
— Господи, что это? — простонала Мадленка, теряя голову и даже забывая о своих измочаленных ребрах и сломанном носе.
Ибо в подземелье стоял какой-то ужасный запах. Замечу, это был не аромат духов — ни в коем случае; не был это и запах из числа тех, что коллекционировал великолепный господин Гренуй из романа Патрика Зюскинда — о нет! То была вонь, стойкая, невыносимая, лишь усугублявшаяся спертой атмосферой подземелья, вонь, от которой делалось прямо-таки дурно. Мадленка разинула рот, жадно, как рыба, глотая воздух. Сначала ей пришло в голову, что наступил ее последний час, затем — что он еще не наступил, к несчастью.
Собрав все свои силы, Мадленка ухитрилась подняться. Сделав два шага влево, она нащупала-таки стену и в полной темноте двинулась по ней в глубь подземелья туда, где, очевидно, находился источник столь своеобразного амбре. (Сообразительный читатель уже, наверное, догадался, чем оно было вызвано, но так как перед вами как-никак детективный роман, то у меня к вам огромная просьба: не сообщать о своей догадке другим. Ручаюсь, впрочем, в одном: ни у Дюма, ни у Вальтера Скотта, ни даже у Генрика Сенкевича вы такого не встретите.)
Сопя, Мадленка продвигалась вдоль стены, левую руку держа у болезненно ноющих ребер. Так как она была образованна и весьма — для своего времени — начитанна, в голову ей лезли всякие неприятные мысли о сере, которой воняет в преисподней, и чертях, в ней обитающих. Через каждые два или три шага она поспешно крестилась, но вонь от этого ничуть не убывала, вони было хоть бы хны, стало быть, черти тут определенно ни при чем. Мадленка немного приободрилась — и совершенно неожиданно для себя