У меня сжала горло. Я так потерялся, что произнес совсем глупо:
— Не может быть. Вчера он собирался рыбачить. На вечернюю зорю.
— Там и убило, — мама все стояла спиной ко мне, и плечи ее вздрагивали, как от озноба. — Когда стихло, вышла я на крыльцо, может, думаю, ты вернулся, а ребятишки кричат… И поплакать над ним некому. Одинокий… — мама замялась… — Садись, Юрик, я тебе яичницу пожарю. Измаялся ночью.
Я автоматически жевал, что-то пил, а перед глазами, как живой, стоял мой. «враг»: милый ворчливый старик с бурыми от махры усами, глаза в прищуре, как буравчики. На нем синяя в крапинку косоворотка (мы, дураки, еще острили: «Фасон — даешь изячную жисть!»). И вечно он что-нибудь мастерит: поплавок для удочки, коробчатого змея…
— Нет нашего Ермилыча! Да, нашего, хоть мы и злились на него. Добрый старик был Ермилыч. Он подзадоривал, а мы лезли в бутылку… Неужели душа человека открывается по-настоящему только после его смерти? Или это у стариков так?
Я собрался было на берег, но раздумал — мне не хотелось, дико было видеть мертвого Ермилыча. Пусть он останется в моей памяти живым — ворчливый, попыхивающий «козьей ножкой».
Жизнь смахивала на приключенческий кинофильм, в который по оплошности раззявы-механика попали и трагедийные и комедийные кинокадры. Каждую ночь «юнкерсы» мордовали город громадными бомбами — рушились дома, взметывались огненные языки пожаров, люди и кирпич превращались в кровавую щебенку. Сердце казалось, стало каменным, ничто уже не могло поразить, потрясти.
И все же мы не могли не поражаться. Газеты были полны корреспонденции о геройских делах летчиков, танкистов, артиллеристов, пехотинцев. Врага жестоко громили на всех фронтах, отбивали города, контратаковали. Печатались десятки, сотни портретов новых героев — Гастелло, дважды героя Супруна, Тотмина, Мишупина, публиковались вереницы фамилий орденоносцев.
Врага били, жестоко били. Но, если судить по сводкам, враг, в свою очередь, крепко бил нас. И лез напролом.
В эти дни казалось, что все люди, очищенные от житейской накипи горем и ненавистью, забыли о бытовых неурядицах.
После очередной бомбежки было нелепо слушать скандал двух соседок, сцепившихся из-за… Черт их знает, из-за чего они сцепились!.
Англия подписала с нами соглашение о совместной борьбе против фашистов. Мы ликовали.
По ночам отчаянные головы хватали ракетчиков, наводящих вражеские самолеты, в городе смертным боем били паникеров, тушили пожары, а в это время белобилетный донжуан, наглухо занавесив окно, тихонько обольщал между налетами какую-то корову сладеньким голоском патефонного Козина:
Трагическое шагало в ногу со смешным. Мы были убиты известием о налете фашистских бомбардировщиков на Москву. И в этот же день обнаружили, что пройдоха Жук отыскал наши рюкзаки, спрятанные под задним крыльцом, разорвал их и сожрал печенье, сухари, конфеты.
Дни и ночи, сведенные судорогами бомбежек, расколотые огнем и секущей сталью, взбудораженные диковатым словцом — «эвакуация»!
Поначалу это слово произносили шепотом. В окрестные села увозили детишек и нервных женщин. Как-то утром исчезла Софья Борисовна. Куда ее понесло на вечно отнимающихся ногах? Потом пришел Глеб и сообщил: через два дня остатки труппы (подростки и невзятые в армию) эвакуируются в Ростов.
Втянутые в водоворот последних громовых дней, мы чувствовали себя на настоящей войне. По- прежнему говорили о фронте, но, как мне кажется, сейчас разговоры эти утратили спортивный азарт. Еще несколько раз заглянули в военкомат, опять нам сказали: «До особого распоряжения». Не знаю, как у ребят, а у меня мелькнула подлая мысль: «Все, что ни делается, — к лучшему». Жалко было оставлять маму и папу. И без того они постарели. Давно ли папу приятели в шутку звали «Кудрявым Джеком» за то, что он здорово смахивал на писателя Джека Лондона. А сейчас он никакой не Джек и кудри растерял; так — крепкий старик и силища — дай бог каждому. А мама? Больно на нее смотреть. Все молчит, в себе скрывает. Говорят, когда все в себе переживают, это хуже. Я ее помню совсем молодой, светловолосой, красивой. Куда эта мама девалась? И я еще сбегу на фронт! Совсем старушкой станет.
Впервые я позавидовал Вильке. Вот кому благодать! Ни родителей, никого, делай что хочешь. Глеб, мне кажется, тоже ему завидует, хотя у Глеба только отец, а мать давно умерла. И у Павки, — честное слово, не вру! — кошки на душе скребут. Но Павка виду не подает. Едва Глеб рассказал о телеграмме, Павка решительно взмахнул рукой:
— В нашем распоряжении, ребята, два дня… Даже один. Не можем же мы допустить, чтобы Глеба эвакуировали в тыл, как беременную женщину! Это было бы не по-товарищески.
Глеб густо покраснел.
Тут поднялся Вилька (мы сидели на траве, возле щели-бомбоубежища):
— Гад буду, если не достану сегодня еще два комплекта. Малинкой санитара подпою, а достану! — Вилька сверкнул шальными своими глазищами, показал золотой клык и резко, словно ножом полоснул, чиркнул большим пальцем себе по горлу.
Мне даже не по себе стало — настоящий урка! Глеб скривил губы, он не любил таких фокусов. А Павка прямо-таки взбесился.
— Ты свои блатные штучки брось! — накинулся он на Вильку. — «Гопсосмыком» и «Сонек-золотых- ручек» нам не требуется. Завязал — так завязал, давай по-честному. Забудь о блатном трепе и прочих «гад буду». Воевать надо с чистой совестью и чистыми руками. Ясно? Правильно я говорю, ребята?
Глеб и я поддержали Павку.
— Нечаянно-я, ребята, — каялся Вилька, — сорвалось с языка… Глеб меня расстроил дурацкой телеграммой, ну вот и взыграло. Я ж не нарочно! Сам понимаю насчет совести и чистых рук… — тут Вилька замялся и посмотрел на нас жалобными глазами. — А как же… ну насчет двух пар гимнастерок и штанов? Вдруг не поменяют?
Тут пришла наша очередь краснеть и хлопать глазами. Павка выглядел совсем несчастным. Мы долго молчали, стараясь не смотреть друг другу в глаза.
Выход нашел Глеб. На этот раз его удивительная логика оказалась спасительной.
— Ребята, — произнес Глеб, задумчиво потирая переносицу, — все, что говорил Павка, все правильно, и ты, Вилька, не обижайся, он тебе дело толковал. Если у кого в сердце смутно, а в голове дурацкие мыслишки… ну, если кому на фронт охота потому, что часы с фашиста можно снять или «железный крест»… таких нам не надо… — Вилька сжал кулаки, но Глеб опередил его — Не злись, Вилька, я не о тебе. Так просто. А если хочешь… я и о себе говорю… А что, — только не врите, — не было у вас у всех тайного желания привести с фронта разные фашистские побрякушки, а? По-честному.
Мы молчали. Павка один откликнулся:
— У меня — нет, честное комсомольское. Глеб посмотрел в честные глаза Павки.
— Ты — другое дело. Ты — парень-гвоздь. А, вот за Вильку и Юрку я не уверен. И за себя, если по- честному, — тоже. У нас блажь в башках. Ее надо вышибать, факт. Поэтому я предлагаю, чтобы Павка был нашим командиром. Согласны?
Павка фактически давно уже командовал нами, поэтому никаких разногласий на этот счет не возникло.
— Вот и хорошо, — невозмутимо продолжал Глеб. — Остается решить проблему обмундировки. Вилька тут намекнул… и поскольку он завязал… Слушайте, как я предлагаю. Вилька, Конечно, сделает все, как надо. А если не получится, тоже не беда. Раненому гимнастерка не нужна? Не нужна. А нам нужна? Еще как! Если бы нас взяли в армию, выдали бы форму? Конечно! Следовательно, получается так на так…
— Голова! — восхитился Вилька. — Царь Соломон плюс все его семьсот подруг жизни.