в тот день она показалась мне похожей на ангела.
Доктор Хуса разрешила нам пообщаться, а сама стала готовить инструменты.
В тот день Мэри-Элис вместе со всеми ходила в соседнее общежитие, где по случаю окончания сессии была устроена грандиозная пьянка.
— Признай, что это я тебя отрезвила. — С этими словами я впервые за все время дала волю слезам, а моя подруга сделала то, что было нужнее всего: робко улыбнулась, оценив мою шутку.
Ее улыбка стала первой ласточкой, прилетевшей на этот берег из прежней жизни. В пути эта улыбка исказилась до неузнаваемости. Лишилась примет блаженного дурачества, из которого в тот год рождались все наши улыбки, но все же принесла мне утешение. Мэри-Элис уже свое выплакала: ее лицо распухло и пошло пятнами. Она поведала, что Диана, которая, как и сама Мэри-Элис, была рослой девчонкой, схватила коротышку дежурного поперек живота, оторвала от пола и не отпускала до тех пор, пока тот не раскололся насчет моего местонахождения.
— Он не собирался посвящать в это дело никого, кроме твоей соседки, но Нэнси валялась в полном отрубе.
Я заулыбалась, вообразив, как Диана и Мэри-Элис держат на руках беднягу дежурного, а тот сучит ногами в воздухе, будто гном из мультика.
— У нас все готово, — объявила доктор Хуса.
— Побудешь со мной? — попросила я Мэри-Элис.
И она осталась рядом.
Доктору помогала все та же санитарка. Они то и дело принимались растирать мне бедра. Я требовала объяснений. Хотела знать, что со мной делают.
— Это не простой осмотр, — сказала доктор Хуса. — Я обязана взять мазки для экспертизы.
— Без улик того гада не прижучить, — уточнила санитарка.
Им требовались образцы лобковых волос: как срезанные, так и вычесанные; были обнаружены следы спермы и взяты мазки из влагалища. Когда я вздрагивала, Мэри-Элис еще крепче сжимала мне руку. Санитарка отвлекала нас беседой: расспросила, на кого учится Мэри-Элис, позавидовала, что у меня есть такая верная подруга, и заключила, что мои травмы подстегнут копов немедленно заняться этим делом.
— Сильное кровотечение. — В голосе врача сквозила тревога.
В какой-то момент доктор Хуса воскликнула:
— Ага, наконец-то чужой волос попался!
Она стряхнула лабораторный материал в подставленный санитаркой пластиковый пакетик.
— Отлично. По частям его расфасуем, — сказала санитарка.
— Элис, — обратилась ко мне доктор Хуса, — сейчас можно помочиться, а потом будем накладывать швы.
Мне помогли сесть на судно. Из меня била такая струя, что Мэри-Элис то и дело переглядывалась с санитаркой; всякий раз, когда им казалось, что фонтану пора бы иссякнуть, обеих разбирал смех. Облегчившись, я увидела, что в судне плещется не моча, а кровь. Санитарка поспешно набросила сверху полотенце:
— Нечего тут разглядывать.
С помощью Мэри-Элис я опять легла.
Доктор Хуса велела мне подвинуться вперед и стала накладывать швы.
— Несколько дней будет саднить, — сказала она. — Хорошо бы недельку полежать, если есть возможность.
Мой ум отказывался воспринимать такие категории, как несколько дней или неделя. Я жила только следующим мгновением, убеждая себя, что с каждой минутой мне будет легче, что мало-помалу вся эта история бесследно канет в прошлое.
Полицейских я попросила не звонить моей матери. Не осознавая, какой у меня вид, надеялась скрыть это происшествие. Ведь мама даже в уличной пробке начинала сходить с ума. А уж известие о моем изнасиловании могло убить ее наповал.
После гинекологического осмотра меня привезли в ярко освещенное помещение с белоснежными стенами. Оно было напичкано диковинными устройствами для поддержания угасающей жизни; на идеальных поверхностях из нержавейки и стекла играли слепящие блики. Мэри-Элис не пустили дальше приемного отделения. Новехонькая, сверкающая аппаратура привлекла мое внимание еще и потому, что я впервые осталась одна — с того момента, как был запущен механизм моего спасения. Лежа на каталке в одной больничной хламиде, я начала мерзнуть. Как будто меня положили в камеру хранения вместе с медицинскими приборами. Довольно долго туда никто не заходил.
Потом появилась медсестра. Я спросила, нельзя ли принять душ — в углу была душевая кабина. Женщина взглянула на закрепленную в ногах каталки табличку с диагнозом — я даже не подозревала о ее существовании. Можно только гадать, что там написали: не иначе как
Я лежала пластом, часто дыша. Демерол сделал все возможное для расслабления мышц, но мое тело, облепленное грязью, так просто не поддавалось. На мне не было живого места. Хотелось отмыться от всего, что напоминало о
Медсестра велела дожидаться психиатра, который уехал по вызову. И ушла. Прошло еще пятнадцать минут — они показались вечностью, потому что по мне расползалась липкая зараза, — прежде чем в палату ворвался всклокоченный психиатр.
Прописанный им валиум, как мне подумалось, не повредил бы и ему самому. Помню, я сказала, что не нуждаюсь в объяснениях — этот препарат был мне хорошо известен.
— Это успокоительное, — все же сообщил он.
На валиум подсела моя мать, когда я была еще совсем маленькой. Она вечно донимала нас с сестрой нотациями по поводу наркотиков. С возрастом я поняла причину такой озабоченности: напившись или обкурившись, ее дочь могла, чего доброго, отдаться любому прыщавому юнцу. Впрочем, во время этих нотаций моя строгая мать всегда виделась мне в уменьшенном, каком-то ужатом виде, будто ее колючки кто-то стянул сеткой.
Когда врач твердил, что валиум безобидный препарат, я не верила, хоть убей. Так ему и сказала, но он только фыркнул. Едва дождавшись его ухода, я выполнила задуманное — скомкала рецепт и бросила в корзину для мусора. У меня сразу отлегло от сердца. Вроде как послала подальше всех тех, кто считал, будто мою историю лучше спустить на тормозах. Уже тогда я предвидела, что получится, если меня станут щадить. Я просто исчезну с горизонта. Элис больше не будет — понимайте как хотите.
В палату зашла другая медсестра и сказала, что может прислать мне в помощь одну из моих подружек. Поскольку меня накачали обезболивающими, идти в душ одной было опасно. Я бы предпочла Мэри-Элис, да побоялась обидеть Три: соседка Мэри-Элис по комнате, она тоже входила в нашу дружную шестерку.
В ожидании ее прихода я размышляла, что скажу матери — надо же было как-то объяснить, почему меня клонит в сон. Мыслимо ли было представить — хотя врачи предупреждали, — что наутро меня будут терзать адские боли; что мои бедра и грудь, руки и шея сплошь покроются татуировкой разноцветных синяков; что по прошествии времени, когда я буду лежать дома, у себя в комнате, на шее проступят все точки нажима: в центре бабочкой сомкнутся следы больших пальцев насильника, а горло обхватит цепь круглых пятен. «Убью, сука. Не смей орать. Не смей орать. Не смей орать». При каждом повторе вместо точки — удар затылком о кирпичи, и нажим все сильнее, и воздуха поступает все меньше.
По выражению лица Три, по ее испуганному всхлипу мне бы следовало понять, что шила в мешке не утаишь. Но она мгновенно взяла себя в руки и сопроводила меня в душ. Рядом со мной ей было неловко: раньше я была такой, как она, а теперь стала другой.
Очевидно, в первые часы после изнасилования меня подстерегал неминуемый конец; единственное, что помогло мне удержаться на плаву, — это неотвязная, нарастающая тревога за мать. Боясь, как бы моя история не убила ее на месте, я больше думала о ней, чем о своей беде. Эта тревога превратилась в спасательную шлюпку, на которой я то уплывала в небытие, то возвращалась в сознание, пока меня везли в больницу, осматривали, зашивали и собирались пичкать таблетками, некогда чуть не погубившими мою мать.