ожили, стали темными и блестящими, как спелые маслины.
— Я сражена наповал! — Бабушка Линн подбоченилась, не выпуская из пальцев щипчики.
— А что?
— Линдси Сэлмон, у тебя есть мальчик! — громогласно объявила бабушка Линн.
Папа улыбнулся. Он вдруг потеплел к бабушке Линн. И я тоже.
— А вот и нет, — сказала Линдси.
Бабушка уже открыла рот, но мама ее опередила, шепнув:
— А вот и есть.
— Слава богу, детка, — сказала бабушка. — У тебя непременно должен быть мальчик. Вот сейчас разделаюсь с твоей матерью и устрою тебе показательный сеанс бабушки Линн. Джек, приготовь-ка мне аперитивчику.
— После обеда аперитив не… — начала моя мама.
— Не учи меня, Абигайль!
Бабушка была в ударе. Она размалевала Линдси, как клоуна, или, по выражению самой бабушки Линн, «как дорогую путану». Про папу она сказала: «в приятном подпитии». Но самое поразительное — моя мама легла спать, оставив в раковине гору немытой посуды.
Когда всех сморил сон, Линдси пошла в ванную и остановилась перед зеркалом. Она частично стерла румяна, промокнула салфеткой губы и провела пальцами по припухшим надбровным дугам, где совсем недавно красовались ее густые брови. В зеркале она увидела то же, что и я: взрослую девушку, которая способна за себя отвечать. Скрытое под слоем косметики лицо, которое она до последнего времени считала своим, теперь напоминало людям обо мне. Карандаш для губ и подводка для век сделали ее черты более выразительными: глаза и рот казались диковинными драгоценностями из дальних стран, где все цвета поражают яркостью, какой не ведал наш дом. Бабушка не обманула: глаза теперь сверкали синевой. Новая линия бровей изменила овал лица. Румяна позволили оттенить скулы. («Где и так тень, надо оттенить еще резче», — поучала бабушка.) Но главное — губы: они могли придать лицу какое угодно выражение. Линдси надулась, потом поцеловала воздух, потом расплылась в улыбке, будто выпила не меньше бабушки, затем потупилась, как благонравная прихожанка, но краем глаза следила, какой получается вид, если прикинуться благонравной. Потом она вернулась к себе в комнату и всю ночь спала на спине, оберегая свое новое лицо.
Миссис Бетель Утемайер была единственной покойницей, которую довелось увидеть нам с сестрой. Когда она вместе со своим взрослым сыном переехала в наш район, мне исполнилось шесть лет, а Линдси — пять.
Моя мама говорила, что эта женщина частично лишилась рассудка и порой уходит из дому, а потом не может вспомнить, где живет. Случалось, она забредала к нам в сад, останавливалась под кизиловым деревом и смотрела на улицу, как будто ждала автобус. Мама вела ее в кухню, поила чаем и, как могла, успокаивала, а потом звонила ее сыну, чтобы сообщить, где находится его мать. Если телефон не отвечал, миссис Утемайер часами просиживала за нашим кухонным столом, глядя в одну точку. Мы приходили из школы и заставали эту картину. Сидит. Улыбается. А то еще называла Линдси «Натали» и тянула руку, чтобы погладить до голове.
Когда она умерла, ее сын попросил нашу маму привести нас с Линдси на похороны. «Почему-то моя мать с особой нежностью относилась к вашим девочкам», — написал он.
— Она даже не знала, как меня зовут, — ныла Линдси, пока мама застегивала бесчисленные пуговки на ее темном платье.
«Очередной бесполезный подарок от бабушки Линн», — говорила про себя мама.
— Но тебя она хоть как-то называла, — сказала я.
Была пасхальная неделя; она выдалась необычайно теплой. Под ногами оставались только самые неподатливые плашки снега, а на кладбище при церкви, которую посещали Утермайеры, у основания надгробий еще белели снежные холмики, зато местами уже пробивались лютики.
Их церковь была необычной. «Англиканско-католическая», — объяснил папа в машине. Нас с Линдси это ужасно рассмешило. Папа сначала отказывался ехать на эти похороны, но у мамы перед рождением Бакли был такой огромный живот, что она не смогла втиснуться за руль. Вообще говоря, беременность причиняла ей массу неудобств, и мы с Линдси старались не попадаться маме на глаза, чтобы нас не загружали по хозяйству.
Зато ее положение позволяло ей пропустить то, что бередило душу нам с Линдси днями напролет и еще долго снилось мне по ночам: прощание с телом. Ясно было, что мои родители против, но мистер Утемайер сам бросился к нам, когда настало время обходить вокруг гроба.
— Которая из вас Натали? — спросил он.
Мы как в рот воды набрали. Потом я показала пальцем на Линдси.
— Умоляю тебя, подойди проститься, — сказал он.
Он него тянуло духами, более приторными, чем женские, которыми изредка душилась моя мама. Этот запах ударил мне в нос — как оттолкнул, я чуть не заплакала.
— Ты тоже можешь подойти, — обратился он ко мне и протянул руки, чтобы увлечь нас вперед по проходу.
Это была не миссис Утемайер. А что-то другое. Но и миссис Утемайер тоже. Я старалась смотреть только на кольца, поблескивающие у нее на пальцах.
— Мама, — произнес мистер Утемайер, — я привел девочку, которую ты звала Натали.
Как мы с Линдси потом другу другу признались, каждая из нас подозревала, что миссис Утемайер вдруг заговорит, и каждая решила в таком случае схватить сестру за руку и бежать оттуда сломя голову.
За пару мучительных секунд прощание было окончено, и нас отпустили к папе с мамой.
Впервые заметив миссис Бетель Утемайер на небесах, я не особенно удивилась; не стала для меня потрясением и другая встреча, когда она гуляла за руку с маленькой белокурой девочкой, которую представила мне как свою дочку Натали.
Наутро перед моей панихидой Линдси вышла из спальни в самую последнюю минуту. С остатками косметики она не хотела попадаться маме на глаза и умылась. Еще она убедила себя, что вполне можно взять какое-нибудь платье из моего шкафа. И что я не против.
Но подсматривать за ней было неловко.
Она отворила дверь ко мне в комнату, как в склеп, который, впрочем, в феврале уже не был тайной за семью печатями, хотя домашние — и мама, и папа, и Бакли, и сама Линдси — не признавались, что туда входили, и уж тем более помалкивали, если кое-что оттуда брали и не собирались возвращать. Как слепцы, они не замечали оставленных другими следов. Если в комнате обнаруживался какой-то беспорядок, доставалось за это Холидею, хотя в большинстве случаев пес был явно ни при чем.
Линдси хотела, чтобы Сэмюел увидел ее красивой. Раздвинув створки моего стенного шкафа, она обвела глазами кое-как сваленные вещи. Я никогда не отличалась особой аккуратностью; если мама требовала навести порядок, мне проще было собрать в охапку все, что разбросано на кровати или на полу, и запихнуть это в шкаф.
Когда мне покупали какие-нибудь обновки, Линдси мечтала немедленно их заполучить, но вынуждена была донашивать за мной.
— Ничего себе, — шепнула она в темноту моего стенного шкафа. Ей было и стыдно, и радостно оттого, что все это богатство теперь достанется ей.
— Ау! Тут-тук, — раздался голос бабушки Линн. Линдси отпрянула.
— Извини за вторжение, дорогуша, — сказала бабушка. — Мне послышалось, ты сюда заходила.
Бабушка нарядилась в платье, про которое мама бы сказала: «в стиле Жаклин Кеннеди». Моя мама не могла взять в толк, почему ее родная мать совершенно не раздается в бедрах: наденет платье прямого покроя — и оно сидит на ней как влитое, даром что ей шестьдесят два года.
— Что ты хотела? — спросила Линдси.
— Молнию не могу застегнуть. — Бабушка Линн повернулась спиной, и Линдси увидела то, чего никогда не видела у нашей мамы: черную «грацию».
Стараясь не касаться ничего, кроме металлического язычка, Линдси застегнула молнию.
— Там еще крючок с петелькой, — подсказала бабушка Линн. — Справишься?