юношами с лучистыми добрыми взглядами и совсем не с волевыми и суровыми ликами.
Заставляет мирян задумываться и сценка, на которой монах, старец Пахомий, смиренно склоняет голову перед голубоглазым ангелом, простирающим руку к небесам, как бы стараясь успокоить и ободрить старца. Незабываемо убедительно передано ласковое добролюбие ангела к грешному человеку. Андрей, создавая эту роспись, надеялся внушить всем, кто ее увидит, что праведность человека в земной жизни и иная, никому не ведомая «вечная жизнь» неразрывны в своей слитности, что только в искренней чистоте помыслов скрывается залог человеческого бессмертия.
Горят, живут, поют в Успенском соборе вдохновенные светозарные бирюзовые, небесно-голубые, розоватые и золотистые краски, оставленные на века Андреем, в котором так сильна страстность живописного вдохновения.
Андрей и Даниил видели, как верующие не сводили восторженных взглядов с настенной росписи. Молящиеся не боялись рассматривать изображения старцев и святых, не видя их привычных беспощадных, карающих, исступленных взглядов.
Но живописцы увидели и другое – гнев князя Юрия. Не такую роспись ожидал он увидеть на стенах своих соборов. Суровыми, устрашающими должны были быть персонажи библейских сказаний. Надобно князю, чтобы они своими обликами, жестами и колючестью глаз внушали трепет, чтобы верующие боялись лишний раз поднимать на них глаза. Князь был недоволен работой изографов, и хотя не высказал им своего недовольства, но по бледности его лица они поняли, как нелегко ему скрыть свой гнев. Князь не глуп, догадался, что, изобразив невинные с виду сюжеты библейских сказаний, иконники намекнули ему о его греховной несправедливости в житейском обиходе. Виновником неудачных росписей князь считает скупого на слова и на улыбки Андрея Рублева, возомнившего себя умником-разумником после похвал, полученных за иконы в Благовещенском соборе.
Однако верующие довольны, глядя на росписи, они обзаводятся надеждой на возможное в их жизни милосердие всевышних божественных сил.
Такова же по силе воздействия на верующих и роспись Рождественского собора в Сторожевском монастыре. В свежих красках торжественная радость красоты, сотворенной человеком.
Для собора Рождества Андрей с Даниилом написали иконы звенигородского чина. Всего семь икон, которым отдано все доступное художникам вдохновение. Лики изображенных на них святых и Христа, именуемого народом Спасом, способны потрясать. Семь икон, могущих цветом красок убедить верующих в том, что Бог для Руси не может быть карающим, а может быть только милосердным…
Нерадостно прожил это время и князь Юрий. Скончалась любимая мать, княгиня Евдокия! А летом, когда начала колоситься рожь, схоронили игумена Сторожевского монастыря, девяностолетнего Савву.
Князь не видит больше укоризненного взгляда сурового монаха, постигшего праведность жизни рядом со своим учителем Сергием Радонежским. Савва частенько призывал Юрия не забывать о поучениях и наставлениях крестного отца. Во взгляде Саввы для князя не было тепла. Юрию всегда казалось, что Савва знал все его помыслы.
Смерть матери окончательно оборвала родственную связь с братом Василием. Лишившись возможности часто навещать Москву, Юрий вынужден был довольствоваться слухами, получаемыми от московских соглядатаев. Слухи утверждали, что князь Василий после смерти матери стал молчаливым и набожным, скрывая за этим врожденную хитрость. Юрию было известно, что некоторые из бояр советуют налаживать добрые отношения с Ордой, откупаясь подарками, мол, хан Эдигей начинает терять терпение, недоволен всякими самовольностями Василия, что Орда хочет покорности ханской воле и опять грозит нашествием. Сторонники же сближения с Литвой увещевали Василия не обращать внимания на угрозы Орды, а добиваться крепкого союза с князем Витовтом. А когда тот опять начал отбирать у Новгорода куски исконной земли, Василий затеял спор с тестем. Спор загорался, и у князя Юрия нежданно появилась надежда, что этот спор не закончится миром, и тогда он сможет воспользоваться моментом и вырвать власть из рук Василия. Ратные силы Москвы и Литвы уже стояли друг против друга, но идти в битву остерегались. Князья не скупились на взаимные упреки и, выискивая пути к примирению, тянули время…
2
Ветреным утром, под ярким осенним солнцем, березы и черемухи возле княжеских палат роняли желтую листву. Шелестит опавшая листва. По небу мчатся пушистые облака, будто струги под парусами.
В богатой по убранству трапезной князь Юрий и Марфа приветили долгожданного гостя из Москвы, монаха Симонова монастыря отца Иннокентия, вхожего в хоромы великого князя Василия, а потому и ставшего ушами Юрия возле именитого брата.
Дверь трапезной князь запер на засов, чтобы ктонибудь не вздумал, приоткрыв ее, послушать беседу хозяев с гостем в рясе. Юрий знает, что челядь и в его хоромах не без любопытства.
Отец Иннокентий молод и худощав. Голос у монаха хриплый. Говорит он торопливо. Для убедительности сказанного повторяет слова:
– Радости в моих вестях, не обессудьте, просто не водится. Не услыхал Господь наши молитвы. Не услыхал. Не дождалась Москва желанной ей брани нашего князя Василия со своим злобствующим литовским тестем. Замирились! А должны были воевать, чтобы свою княжью горделивость кровью окропить. Да простит меня Господь, грешного, за одно разумение.
– Говори.
– Сдается мне, что князь Василий взял тестя на испуг. Обещал жену в случае войны постричь в монахини. Испугался литовец обещания Василия, потому как София у него любимая дочь.
– Да можно ли верить такому разговору?
– Как всякому разговору. Без огня дыма не бывает.
Князь, расстегнув тесный ворот рубахи, взглянув на жену, спросил:
– Про Орду какой молвой в Москве забавляются?
– Кто во что горазд. Бояре страхом наливаются, а купчишки, побывавшие в Орде, их припугивают. Слыхал еще, будто хан Эдигей на Василия покедова только косится да гонцов к нему засылает, чтобы уговорили его не выходить из-под ханской воли.
– А Василий что?
– А его разве поймешь. Пуды соли с ним съешь, а четкость его душевных устремлений не узнаешь. Хитрец с головы до пяток, да и доброты в нем не избыток. Седни, улыбаясь, ласков, а назавтра…
– Досказывай.
– Сам знаешь, Юрий Митрич, каков родной братец по княжескому норову. Старые бояре от его прищура примолкают, а ведь они иной раз даже Дмитрию Донскому перечили. Все чаще слыхать в Москве, как добрые люди, вспоминая тебя, жалеют, что до сей поры не ты в княжестве великим князем значишься.
– Про такое, Иннокентий, только думай, но молчи, помня: всему свое время. Еще чем с нами поделишься?
– Пожалуй, о главном скажу, о том, из-за чего возле вас очутился. Предупредить хочу.
– О чем предупреждение?
– Сугубую осторожность соблюдать и поменьше своих людей в Москву засылать за вестями. Неделя минула с того дня, как в хоромах князя Василия одна из нянек напоила княжеского первенца отваром из горьких трав, и у него ножки отнялись. Не совсем, а только на полдня. Няньке той допрос учинили в пыточном приказе.
– Призналась?
– Не успела – Богу душу отдала, но имя одного боярина все же назвала. Боярин тот, однако, успел укрыться в надежном месте.
Князь, облегченно вздохнув, стер ладонью со лба капельки пота.
– Кто боярин-то? – спокойно спросила Марфа.
– Не ведаю, но слушок идет, что будто кто-то из ваших, звенигородских.
– Так! Любую беду Василий норовит на Звенигород сваливать. Будто брат Юрий у него бельмо на глазу.
– Не докучай себя чужими заботами, Марфа Ермолаевна, потому упреждение мое слышали. Но не скрою и скажу, что князь Василий настрого приказал отыскать беглого боярина.