… — Николай Егорович! — Василий вот-вот готов был расплакаться. — Трактор-то нужен не для кирпичей, не для лесу. Неужели думаете, что вас кто-то упрекнет, что вы дали трактор, чтобы спасти от смерти человека.
— … Не могу рисковать. Сорву график работ. Оставлю колхоз без машины. Нет, друзья, за это по головке не погладят…
Уже в спину Княжев бросил:
— Я помог на место доставить, свой гражданский долг выполнил…»
Итак, Княжев как личность человечен, надежен, как директор МТС — бездушный рычаг… Рычаг бесчеловечной системы — в лучших произведениях советской литературы эта тема возникает неизменно.
У Тендрякова она имеет интереснейшее продолжение. Шофер Василий и лейтенант решили жаловаться на бездушие Княжева. Кому жаловаться? Прежде всего, конечно, советской власти. Отыскали председателя сельсовета, чтобы он усовестил Княжева именем высокой власти… Он жил при сельсовете, в бревенчатой пристройке, вышел при первом же стуке.
— Эх, дорогие товарищи, — председатель скорбно покачал головой. — Ну, скажу, а он мне: в районе тоже, мол, советская власть, и крупнее тебя, сельсоветский фитиль, потому не чади тут… Николай Егорович здесь сила, мы все у него где-то пониже коленок путаемся…»
Тогда пошли искать милицию. Милиция ведь — это уж точно государство. Не должно оно позволить Княжеву добить человека.
Лейтенант горячо объясняет участковому, что Княжев, не давая трактора, убивает человека…
«— Так! — обрубил участковый горячую речь лейтенанта. — Объясняю пункт за пунктом. Требовать трактор прав мне не дано… Без письменного распоряжения мои действия будут незаконными…
Пошли, лейтенант, — сердито произнес Василий.
— Нет, обождите! (остановил их участковый. — Г. С.). Тут еще надо разобраться, раскрыть виновного. Я обязан задержать шофера, сесть и спокойненько, пункт за пунктом, нарисовать протокол…
Василий застыл в дверях, а лейтенант круто обернулся, тихо и внятно произнес:
— Нарисовать бы на твоей сытой физиономии. Протокол важен, а не человек… Пошли!..»
Милиция, как видим, готова только акт составить, но — спасать человека?!.
В общем, все приходят к выводу, что Княжевых не прошибешь. Автор, как бы незаметно для читателя, говорит уже не Княжев, а во множественном числе — Княжевы.
«— Таких Княжевых не уговаривать нужно! Я бы его, подлеца, под конвоем к прокурору! — негодует лейтенант.
— Мертвое дело. Не прошибешь. Давайте думать, как самим вывезти».
И тут впервые, единственный раз в повести, вступает в дело писательская оглядка, на демагогическую критику, на разбой официальной прессы. Автор, надо отдать ему справедливость, не изменив большой правде, тем не менее поспешил снять с себя будущие стереотипные наскоки демагогов: де, где парторганизация?! Не принял ее во внимание, обошел…
Лейтенант, обегав все село и нашумев, отыскал секретаря парторганизации и вообще поднял на ноги всех МТСовских коммунистов.
Раздобыли при помощи парторганизации трактор. Да только поздно. Не помогла парторганизация, словно ее и не было вовсе…
Повезли раздавленного парня на санях, прицепленных к трактору, да не довезли. Оттянула ему веки фельдшерица, увидала, что мертв уже.
… Прошло немало времени, пока добрался к ним пешком, по грязище хирург, вызванный из районной больницы. Выслушал о том, что произошло, и сказал о Княжеве, заклеймил его яростными словами автора:
Бюрократ!.. До убийцы выросший бюрократ!»
«Ухабы», на мой взгляд, — самое глубокое, самое беспощадное произведение советской литературы послесталинских лет. Его можно поставить рядом разве что с повестью «На Иртыше» Сергея Залыгина, о которой еще буду писать.
О чем оно? О том, что остались в СССР до убийц выросшие бюрократы? Да, но об этом есть у Дудинцева и у других.
У Тендрякова обнажен и более глубокий пласт. Появился новый класс людей, который узурпировал народную собственность, спекулирует словом «народный», «государственный». «Никак не могу распоряжаться государственным добром не по назначению». Использует отнятую у народа, обобщенную собственность против народа — даже когда речь идет о жизни и смерти человека.
Так прямо, так художественно убедительно о смертельной вражде руководящего слоя простому человеку писатели еще не говорили…
Как поступили с опасным произведением оторопевшие руководители ЦК? По разработанным шаблонам, о которых говорил: хвалили, скрывая суть произведения, почти замалчивая. В «Литературке» позднее появились шуточные стихи: «Он едет, ширятся масштабы. И молят братья по перу: — Перевалив через «Ухабы», ты нам пришелся ко двору».
Тендрякова пытались даже выдвинуть на Ленинскую премию; при одном условии: чтобы он отмежевался от «Литературной Москвы»; мол, не имею я со всякими Казакевичами — Алигер ничего общего.
Владимир Тендряков не отмежевался; тогда-то его и перестали замечать. Надолго.
Сейчас Тендрякова, одного из самых талантливых народных писателей, не только на Западе плохо знают, но и в России многие начали забывать, хотя его иногда и переиздают, и изредка хвалят — испытанным способом…
Он никогда не мелькает в прессе, как другие. Не произносит речей на съездах. Даже подписи под «коллективным» писательским гневом от него не добьешься. Так ни разу и не добились! За что ж такого славить?!
10. Пора напрасных надежд
Как случается после долгой засухи, когда даже земля трескается, и вдруг выпадают обильные дожди, и горелая степь, почти пустыня, сразу, оживает, так ожила, поднялась неожиданная в своем разнообразии культурная жизнь России в годы развенчания Сталина. Вслед за прозой — театры, ансамбли, литература, живопись, скульптура — все заявило о себе, ярко, талантливо, умно, дерзко. Это действительно была пора надежд. Пора напрасных надежд. Тогда мы надеялись, что прямо и гневно разоблаченные злодеяния сталинщины не позволят притаившимся палачам вернуться «на круги своя», на кровавые круги убийства людей и культуры.
Мы надеялись, что наступает новая эра: у человечества остались хоть крохи совести. «Совесть — когтистый зверь, скребущий сердце» — никогда столь часто не вспоминалась эта пушкинская строка, как в те дни. Просто диву даешься, как охотно, как упоенно утешаем мы себя подходящими к случаю цитатами, строчками стихов!..
А стихов стало много. Водопады, гейзеры молодой поэзии.
Но прошло два-три года — не более; восторженные и, казалось, искренние поэты вдруг пропали, как перекати-поле, сорванное ветром, через много лет стали жаловаться, как Евтушенко: «Мы карликовые березы… Мы умно продумали позы…» Поэтическая мысль потеряла четкость, расплывалась, как изображение на экране, когда механик, отвлеченный или испуганный чем-то, забывал о «фокусе».
К поэтам вернемся позднее, чтобы представить их не фрагментарно, а, как говорится, во весь рост. В движении…
— У театров — собачий век, — говаривал один из московских режиссеров. — Двенадцать лет — старость. Полвека может «царить» только МХАТ, ненужное существование которого поддерживают при