эпиграммы, даже слухи. Как часто все эти «атмосферные явления», окружающие писателей и их книги, пропадают! Благодаря Смирновой, Панаевой, Никитенко, Гречу мы знаем кое-что о литературной жизни прошлого века. Благодаря Свирско-му останется в памяти атмосфера послевоенных лет века нынешнего. А в то время, когда двенадцатиступенчатая цензура с великой неохотой пропускает рукопись в печать, устная литературная жизнь приобретает особое значение: в общественно-литературные события превратились у нас речи на собраниях, на похоронах, на банкетах, на защитах диссертаций, на обсуждениях рукописей или книг, на вечерах памяти писателей, на проработочных заседаниях в райкомах и обкомах. Все это — формы бесцензурной словесности, и то, что хоть часть ее удалось сохранить, — необыкновенно важно.
Но Григорий Свирский не простой мемуарист-записыватель. Он еще и исследователь, обладающий объективной концепцией литературной эволюции. Он еще и человек вполне определенных философско- политических воззрений. Страницы, которые он посвящает анализу новейших националистических течений, содержательны и тенденциозны. Позиция Свирского выражена и им самим, и двумя цитатами, которыми я завершу вступление к его книге:
«Национализм так же разлагает нацию, как эгоизм — личность»
«Национализм всегда приводит к тирании»
ЧАСТЬ 1
Не спрашивай «За что?!
1. Государственный камнепад
Впервые я вошел в приоткрытые ворота Союза писателей СССР в 1946 году. Увидел посреди зеленого дворика «Мыслителя» Родена, застывшего на камне в своей нескончаемой сосредоточенности. И подумал: какое счастье, что солдатчина позади и я среди тех, для кого мышление — естественное состояние человека.
Я улыбнулся новой жизни и шагнул к двери, за которой меня ждало в комиссии, работающей с молодыми писателями («молодыми писателями» — подумать только!), обсуждение моего первого прозаического опуса.
В дверях я оглянулся на напряженно-согбенную спину «Мыслителя», вечно прекрасного в своей сосредоточенности. В муках сосредоточенности, сказал бы я сейчас, через тридцать лет.
Годы погромов позади, годы послаблений, казавшихся почти свободой годы тяжких удач и жестоких поражений.
Что же она такое, моя кровная, измученная, недостреленная литература нравственного сопротивления? Не останется ли в истории непостижимым российским молчальником, сфинксом XX века? Или будет услышана?
… Послевоенная литература СССР была, как известно, подобна айсбергу. Над водой — подцензурная, сияюще гладкая, часто эзоповская. Под водой — самиздат, нарастающий острыми, порой бесформенными глыбами. Она неразделима, эта сегодняшняя литература, как бы ни нарезала ее советская критика прозрачно-ортодоксальными кубиками. Ее историю, историю литературы, теперь уже не затоптать, не оболгать — это история целых поколений инакомыслящих, готовых ради своих убеждений пойти в тюрьмы и психушки.
«Искусство есть запись смещения действительности, производимого чувством», — сказал Борис Пастернак. Легко понять, сколь немыслимо-еретично звучало это в стенах Союза писателей СССР, где смещение действительности, каждый градус этого смещения предопределен не чувством творца, а указаниями директивных инстанций.
Немудрено, что даже писатели большого таланта, такие, как Александр Бек, написавший честный, любимый фронтовиками роман «Волоколамское шоссе», не могли вырваться за рамки «дозволенной литературы».
Что же говорить о новых поколениях, с детских лет принимавших суррогаты за подлинное искусство?!
Оглядываясь на мелькнувшие сорок лет, воочию видишь, как не глубок, сер, неправдоподобно безлик книжный поток, заполонивший четыреста восемьдесят тысяч (почти полмиллиона!) советских библиотек. Как далек от литературы! Как принижает, опустошает человека! И какая в этом угроза миру!..
Однако были писатели, которые и в сталинское расстрельное время не расстались с внутренней свободой и, на глазах у всех нас, сделали шаг навстречу пуле.
Одних на Западе знают прекрасно: Бориса Пастернака, Анну Ахматову, Марину Цветаеву, Осипа Мандельштама, Михаила Булгакова, Андрея Платонова. И еще два-три имени. Современная русская литература представлялась на Западе в последние годы, да что там годы — более четверти века прежде всего этими славными именами. Они спасли честь русской литературы истребительного советского периода.
Однако встает жгучий вопрос: рядовой советский читатель этих имен не знал — микроскопические тиражи одних, полное замалчивание, шельмование, тюремная судьба других свое дело сделали. Даже в учебнике для студентов-филологов профессора Л. Тимофеева «Советская литература», в котором более 400 страниц, ни единым словом не упоминаются ни Ахматова, ни Пастернак, ни Бабель, ни Замятин, ни Зощенко, ни Пильняк (одна из ранних жертв, чью пророческую «Повесть непогашенной луны» — об умерщвлении на операционном столе командарма Гаврилова, читай: Фрунзе — Сталин не простил).
Но если это так, если большинства изучаемых на Западе русских писателей советских лет рядовой читатель СССР не знал, порой даже по имени не ведал, кто в таком случае был нравственной опорой нескольких поколений инакомыслящих?
Нобелевские лауреаты Александр Солженицын и Андрей Сахаров явились позднее. О них и слышать не могло студенчество, которое протестовало против кровавого вторжения в Венгрию, собиралось на площади Маяковского, поколение, загнанное в мордовские лагеря, в Сибирь, в психтюрьмы, бесстрашное поколение диссидентов.
Кто же в таком случае духовно поднял эти поколения?
Кто они, писатели России, героически работавшие в адских условиях расстрелов и погромов, спасшие от неверия, цинизма, соглашательства сотни тысяч, возможно, миллионы?
… Самыми любимыми нашими книгами после второй мировой войны, помню, были книги Хеминтуэя «Прощай, оружие» и Ремарка «На западном фронте без перемен». Нас привлекала правда деталей, окопной грязи, от которой мы еще не очистились. Но главное оставалось для нас чужим. В «Возвращении» Ремарка один из героев уходит на поле сражений, где остались его друзья, и — там стреляется. И живой, он чувствовал себя мертвым.
Мы не были потерянным поколением. Мы жили ощущением победы. Ощущением людей, растоптавших фашизм. Я вспоминаю своих друзей по войне, по университету. Нет, никто не чувствовал себя лишним, опустошенным…
И вдруг в середине шестидесятых годов, спустя двадцать лет после антифашистской войны,