привинченного к стволу глушителя и внушительной надстройки лазерного прицела, «ТТ». Он смотрел на Артема беспокойно и внимательно. — С тобой все в порядке? Ты можешь идти? — Да. Наверное, — храбрился Артем, но в этот момент его интересовало совсем другое. — Вы живы? У вас все получилось? — Как видишь, — устало улыбнулся тот. — Спасибо тебе за помощь. — Но я не справился, — мотнул головой Артем, и его жгучей волной захлестнул стыд. — Ты сделал все, что мог, — успокаивающе потрепал его по плечу Хантер. — А что случилось с моим домом? Что с ВДНХ? — Все хорошо, Артем. Все уже позади. Мне удалось завалить вход, и черные больше не смогут спускаться в метро. Мы спасены. Пойдем. — А что здесь произошло? — Артем оглядывался по сторонам, с ужасом видя, что почти весь зал завален трупами, и кроме их голосов, больше не слышно ни одного звука. — Не имеет значения, — Хантер твердо смотрел ему в глаза. — Ты не должен об этом беспокоиться, — и, нагнувшись, он поднял с пола свой баул, в котором лежал чуть дымящийся в прохладе зала армейский ручной пулемет. Дисков почти больше не осталось.
Он двинулся вперед, и Артему оставалось только догонять. Оглядываясь по сторонам, он увидел кое- что, что раньше ему было незаметно. С мостика, на котором он стоял, когда зачитывали приговор, свисали над путями несколько темных фигур.
Хантер молчал, широко вышагивая, словно забыв о том, что Артем еле передвигается. Как тот ни старался, расстояние между ними все увеличивалось, и Артем испугался, что тот так и уйдет, бросив его на этой страшной станции, весь пол которой был залит скользкой, теплой еще кровью, а население составляли сплошь мертвецы. Неужели я того стою, думал Артем, неужели моя жизнь весит столько же, сколько все их жизни, вместе взятые? Нет, он был рад спасению, но это тут было ни причем. Но все эти люди, наваленные сейчас беспорядочно, как мешки с тряпьем, на гранит платформы, друг на друга, на рельсы, оставленные навечно в той позе, в которой нашли их пули Хантера, — они умерли, чтобы он мог жить? Хантер с такой легкостью совершил этот обмен, как жертвуют в шахматах несколько мелких фигур, чтобы сберечь крупную… Он ведь просто игрок, а метро — это его шахматная доска, и все фигуры — его, потому что он играет сам с собой. Но вот вопрос — такая ли крупная, важная фигура — Артем, чтобы ради него умертвить стольких? Отныне, эта вытекшая на холодный гранит кровь, наверное, будет пульсировать в его жилах — он словно выпил ее, отнял у других, чтобы продолжить свое существование. Неужели теперь всегда, всегда в нем будет течь стылая кровь всех этих убитых людей? Ведь тогда ему больше никогда не удасться согреться…
И он через силу побежал вперед, чтобы нагнать Хантера и спросить, сможет ли он еще когда-нибудь согреться, или у любого, самого жаркого костра ему будет так же холодно и тоскливо, как в зимнюю студеную ночь на заброшенном полустанке.
Но Хантер был все так же далеко впереди, и может, потому Артему не удавалось догнать его, что тот опустился на четвереньки и мчался по туннелю с проворством какого-то животного. Его движения казались Артему неприятно похожими на… Собаку? Нет, крысу… Боже… — Вы — крыса? — вырвалась у Артема страшная догадка, и он сам испугался того, что сказал. — Нет, — донеслось в ответ, — Это ты — крыса. Ты — крыса! Трусливая крыса!
— Трусливая крыса! — презрительно повторил кто-то чуть не над самым ухом и смачно харкнул.
Артем потряс головой и тут же пожалел о том, что это сделал. Ноющая тупой болью, от резкого движения она буквально взорвалась. Потеряв контроль над своим телом, он начал заваливаться вперед, пока не утнулся саднящим лбом в прохладное железо. Поверхность была ребристой и неприятно давила кость, но остужала воспаленную плоть, и Артем замер в этой позе на некоторое время, не в силах решиться ни на что большее. Отдышавшись, он осторожно попробовал приоткрыть левый глаз.
Он сидел на полу, уперевшись лбом в решетку, уходящую вверх до потолка и забиравшую с обеих сторон пространство низкой и тесной арки, спереди открывался вид в зал, сзади проходили пути. Все ближайшие арки напротив, как, надо думать, и с его стороны, были превращены в такие же клетки, и в каждой из них сидело по нескольку человек. Эта станция была полной противоположностью той, где его приговорили к смерти. Та, не лишенная изящества, легкая, воздушная, просторная, с прозрачными колоннами, широкими и высокими закругляющимися арками, несмотря на мрачное освещение и покрывающие ее надписи и рисунки, казалась по сравнению с этой просто банкетным залом. Здесь же все подавляло и пугало — и низкий, круглый, как в туннеле, потолок, едва в два человеческих роста высотой, и массивные, грубые колонны, каждая из которых была много шире, чем арки, прорубленные между ними. Они к тому же еще и выступали вперед, и в выдающуюся часть были вделаны решетки из сваренных толстых арматурных прутьев. Потолок арок жался к земле, так что до него без труда можно было бы достать руками, если они не были бы скручены за спиной проволокой. В ничтожном закутке, отсеченном решеткой от зала, кроме Артема, находились еще двое. Один лежал на полу, уткнувшись лицом в груду тряпья и коротко, глухо стонал. Другой, черноглазый и давно небритый брюнет, сидел на корточках, прислонившись спиной к мраморной стене и с живым любопытством рассматривал его. Вдоль клеток прогуливались двое крепких молодцев в камуфляже и неизменных беретах, один из которых держал на намотанном на руку поводке крупную собаку, время от времени осаживая ее. Они-то, надо думать, и разбудили Артема.
Это был сон. Это был сон. Это все приснилось.
Его повесят. — Сколько времени? — с трудом ворочая разбухшим языком, выговорил он, косясь на черноглазого. — Половина десятого, — охотно ответил тот, выговаривая слова все с тем же странным акцентом, что Артему приходилось слышать на Китай-Городе: вместо «о» — «а», вместо «и» — «ы», и не «е», а, скорее, «э», и уточнил, — вэчера.
Половина десятого. Два с половиной часа до двенадцати — и еще пять до… до процедуры. Семь с половиной часов. Нет, пока думал, пока считал — времени осталось еще меньше.
Раньше Артем все пытался себе представить — что же должен чувствовать, о чем должен думать человек, приговоренный к смерти за ночь до казни? Страх? Ненависть к палачам? Раскаяние?
Внутри него была только пустота. Сердце тяжело бухало в груди, в висках стучало, во рту медленно скапливалась кровь, пока он ее не проглатывал. Кровь была запаха мокрого, ржавого железа. Или это влажное железо имело запах свежей крови?
Его повесят. Его убьют.
Его больше не будет.
Осознать это, представить это себе у него никак не получалось.
Всем и каждому понятно, что смерть неизбежна. В метро смерть была повседневностью. Но всегда кажется, что с тобой не случится никакого несчастного случая, пули пролетят мимо, болезнь обойдет стороной. А смерть от старости — это так нескоро, что можно считать, что этого не будет. Нельзя жить в постоянном сознании своей смертности. Об этом надо забыть, и если такие мысли приходят все-таки, надо их гнать, надо душить их, иначе они могут пустить корни в сознании и разростись, и их ядовитые споры отравят все существование тому, кто поддался. Нельзя думать о том, что и ты умрешь. Иначе можно сойти с ума. Только одно спасает человека от безумия — неизвестность. Жизнь приговоренного к смерти, которого казнят через год и он знает об этом, жизнь смертельно больного, которому врачи сказали, сколько ему еще остается — они отличаются от жизни обычного человека только одним: те точно или приблизительно знают, когда умрут. Обычный же человек пребывает в неведении, и поэтому ему кажется, что он может жить вечно, хотя не исключено, что на следующий день он погибнет в катастрофе. Страшна не сама смерть. Страшно ее ожидание.
Через семь часов.
Как это сделают? Артем не очень хорошо представлял себе, как вешают людей, у них на станции был однажды расстрел предателя, но Артем был еще маленький и мало что смыслил, да и потом на ВДНХ из казни не стали бы делать публичное представление. Ну, наверное, веревку на шею… и либо подтянут к потолку… либо на табурет какой-нибудь… Нет, об этом не надо думать.
Хотелось пить.
С трудом он переключил заржавевшую стрелку и вагонетка его мысли покатилась по другим рельсам — к застреленному им офицеру. К первому человеку, которого он сам убил. Перед глазами снова встала та картина — как невидимые пули впиваются в широкую грудь, перетянутую портупеей, и каждая оставляет после себя прожженную черную отметину, тут же набухающую свежей кровью. Он не ощущал никакого, ни малейшего сожаления о сделанном, и это удивило его. Когда-то он считал, что каждый убитый будет тяжким грузом висеть на совести убившего, являться ему во снах, тревожить его старость, притягивать, словно